Всегда удивляюсь, глядя на толпу, пришедшую посмотреть хрестоматийную пьесу. Чего ищет в Чехове сегодняшний зритель? Как хочет в нем отразиться? Думается мне, что Чехов для сегодняшнего потребителя культуры — что-то вроде устриц, которых надо уметь съесть. Умеешь — значит, комильфотный ты человек, интеллигентный. Может, лишнее знание, и все же в Москву тело умершего Чехова и привезли в вагоне «для устриц»…
…Сидит наш человек в неудобном кресле добрых три часа, не шелохнется, жадно всматриваясь в миф о собственной интеллигентности. Респектабельный фестиваль привез спектакль режиссера с красивой фамилией, буклеты сияют золотом… Чехов ему — о пошлости, о необходимости труда, о грубости и мелочности людей, но так деликатно, что заслушаешься: да, Палыч, да… И слеза по щеке уже бежит. Инъекция мифа поможет, когда муж разлюбит жену и страшно закричит на нее: «Жидовка!», мать забудет сына, увлекшись любовником, девушка переломит обстоятельства и приедет «в Москву, в Москву», а литератор пойдет в люди побираться осколками фраз. Чеховские пьесы — как оправдание своих ежедневных низостей, горько и поэтично описанных гением.
Горький вот тоже не избежал чеховского обаяния: «Чудаки», писанные через семь лет после «Вишневого сада», — тому пример. «Чудаков» не в каждом собрании сочинений найдешь, не то что в репертуаре театра. Чувствуя огромную симпатию к Чехову за его внимание к сельскому врачу и учителю, Горький сам пробует писать чеховским строгим кружевом, «матовым» голосом о пустой интеллигенции, способной только к адюльтерам и разглагольствованиям. А выходит нудный буревестник: «Буу-уря, скоро грянет буу-уря…».
Анатолий Праудин, взявшийся за «Чудаков», — лукавый моралист. Тут режиссер нашел свой идеальный текст. Вывернуть Горького чеховской изнанкой, спровоцировать тишину всматривания, узнавания, отрицания «такого Чехова», пародию на него — признак ловкой театральной игры, которая оказалась не по силам актерам омского «Пятого»: «Буу-ууря, скоро грянет буу-ууря», — мучительно нудели они и морализаторствовали без лукавства. Тени Астрова, Тригорина, Пети Трофимова бродят по горьковским местам, и чудно им. А ну как горьковский метатекст и есть их небо в алмазах?
Горьковские «Чудаки», в которых все высокое истлело в мещанское, — они же во многом горьковские «Дачники», вызванные к жизни Лопахиным. Потомки жителей «Вишневого сада». Не страшно ли всматриваться через столько поколений?
Вукол Потехин в «Чудаках» с писателем Мастаковым словно Горький с Чеховым разговаривает: «Разорвал душу свою на тонкие нити и сплел из них утешительную ложь. Думал ободрить меня, русского человека. Меня! Промахнулся, бедняга.
…Храм сей, скверно построенный и полуразрушенный, Русь именуемый, невозможно обновить стенной живописью. Распишем стены, замажем грязь и роковые трещины… Что же мы выиграем? Грязь — она выступит, она уничтожит милые картинки. И снова перед нами гниль и всякое разрушение».
Нынешнего зрителя, как и Горького, не ободрить, не утешить. Но миф о красоте потерянной, проданной душе — выше правды. Мы идем смотреть его снова.
«Вишневый сад» Евгения Марчелли омского «Пятого театра» тянется ниточкой от «Чудаков». Начитанный Марчелли, умный и тонкий, знаком с массой источников, спектакль куда как хорош — светло-серые одежды, спокойные обреченные голоса, черно-белое видео с архивными фотографиями Станиславского — Гаева. Не помогает начитанность создать свой ви€шневый-вишнёвый сад. Жители вычитанного сада — еще бо€льшие призраки, чем сам сад, и Фирс, зло швыряющий стаканами из-под шампанского в уезжающих на вокзал хозяев, тысячу раз прав.
Мучаюсь субъективными подозрениями: поход в театр на «Вишневый сад» заменяет поход в библиотеку, в шахматный клуб, в свое подсохшее и засахарившееся прошлое — краснеюще-застенчивое, болтливое, совестливое. Утоление еще живой потребности скрыться в монастыре учтенных как высокие рефлексий — от хаотичного театра уличной рекламы с ее круговой драматургией «Мегафон»-«Сони»-«новый жилой комплекс». Недорогая поездка в прошлое — электрические канделябры освещают лучшее, что дает театралу-обывателю модная индустрия. Дефиле в антракте пленительно и вечно. Плюс «Вишневый сад»! Болтовня на сцене эхом врезается в болтовню фойе, и неизвестно, что трагичнее, экзистенциальнее.
Если бы Раневская с Гаевым, Дуняша с Яшей, Аня с Епиходовым от 1903-го до наших дней делали свои моментальные снимки каждые полгода в фотокабинке-«минутке», видя свое лицо в зеркале за секунду до съемки, перемешиваясь в забракованных копиях с нашими фотографиями, — нужна бы нам была встреча с ними в театре? Раневская-2006 — это «элитная», «эксклюзивная» женщина. Женщина-суперприз. С судьбой, достаточной для большой статьи о женской психологии в глянцевом журнале. А Чехов сегодня мог бы числиться гламурным писателем — ведь хотел увидеть небо в алмазах и человека, в котором все будет прекрасно?..
Каждый из четырех актов марчеллиевского «Сада» — как урок русской литературы, 45 минут. Занавес задвигается стремительно, на половине реплики — вы все равно ее знаете. Зритель выталкивается на перрон фойе, дефилировать и недоумевать: в какое депо отгоняют поезд с «Вишневым садом», почему состав все время ломается?
Имейте уважение к антиквариату, дайте ему отдышаться, совсем заездили… Раневская с Гаевым совершили предательство — дворянин Гаев проповедует либерализм, дворянка Раневская вышла замуж за присяжного поверенного. Они, как Винни из беккетовских «Прекрасных дней», по горло застряли в неживой земле неотмоленного прошлого. Как нынешний зритель, погруженный в темноту зала, закопан по горло в свое неосознанное, непереваренное прошлое, спеленутый своим лихорадочным «сейчас».
Догадываюсь, зачем мы ходим на предсказуемые, затертые, прекрасные столетние пьесы. Чтобы было un peu d'air sur terre — немного воздуха над землей. Поход на «Вишневый сад» значительно дешевле сеанса у психоаналитика. Всегда отличная идея на вечер. Тихо, недорого поплакать в темноте. А устриц есть — потом успеем научиться.