Прошедший Великую Отечественную с первого ее дня до последнего, угодивший в плен и чудом из него вырвавшийся, штрафник, доказавший свою невиновность в Сталинградской битве, трижды орденоносец и многажды поэт, Александр Ревич радовался нашей победе лишь дважды.
В первый раз, когда она ему только привиделась, то бишь в ту самую минуту, когда, раненный, уже теряя сознание, он успел увидеть, как его боец Фахрутдинов выводит из черного сталинградского пекла аж четырех плененных немцев, а те — сплошь в страшных лохмотьях, а во второй раз — уже после десятка атак и полудесятка госпитальных коек — вместе со всеми, в мае сорок пятого.
Это правда человека, главное увидевшего и к главному пришедшего, отчего сегодня, по судьбе Исайи, предельно одинокого и потому «говорящего посреди пустыни»:
Говорящий посреди пустыни,
вспоминай, что ты не одинок,
что вокруг пространство в дымке синей,
что пространство стелется у ног,
что незримый Дух в пустыне этой
Богом дан тебе в поводыри,
даже неуслышанный не сетуй,
говори в пространство, говори.
— Сегодняшний праздник как бы не имеет ко мне прямого отношения — хотя бы потому, что в руководстве нашей страны уже ни одного человека, знающего мою войну в лицо.
И потом — с некоторых пор для меня важнее те праздники, которые отмечаются православным миром. Перед ними я трепещу…
Уже на восьмом и девятом своих десятках, поставив многоточие в длившемся более двух десятилетий общении с великим Агриппой
д,Обинье и получив за перевод его «Трагических поэм» Государственную премию, Ревич неожиданно для всех написал дивящих своей смысловой емкостью строф, сотни стихотворений, десятки поэм и несколько венков сонетов, в коих эпика неотделима от лирики…
— Когда, ни на что особо не надеясь, мы выходили из окружения с Валентином Лихачевым, я вдруг сказал ему: все, что мы с тобой видим, надо описать — хотя бы для тех, кто родится завтра.
Я попытался сделать это уже через несколько лет после Победы, когда, оставив второй курс исторического факультета университета, пришел с первыми стихами в
Литинститут. Там меня поддержал Луговской («Он пишет не хуже Павлика Антокольского», — сказал он обо мне), а потом уже и сам Павлик, и случайно прочитавший меня Сельвинский…
Так вышло, что Ревич никогда и никем не включался ни в какие обоймы: был сам по себе, а если и водил дружбу, то больше с теми, кто числился по «переводческому» цеху, — с Шервинским и Тарковским, Липкиным и Штейнбергом.
— Кабинетный Шервинский завидовал мне, говорил: «Судьба дала вам войну, плен и упрямство — все для того, чтобы вырасти в поэта». Что касается тех, кто составлял обойму «поэтов-фронтовиков», то они были умны и удачливы. В отличие от Симонова многие из них знали войну подлинную. Но это не значит, что они ее понимали: скорее были в восторге от себя, радовались тому, что остались живы, что их имена на слуху. Останется от них не так много, более всего — от Слуцкого…
Если по правде, то я вижу свою войну лишь у двух поэтов. Один из них, Михаил Исаковский, даже не воевал, но его «Враги сожгли родную хату…» прожгли меня навсегда; второй — Алексей Недогонов — остался нерасслышанным… К сожалению, никто до сих пор не прочел как антивоенный шедевр эпическую вещь Сельвинского «Лебединое озеро»…
А из военной прозы я до сих пор числю по первому разряду «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова. Он написал то, что я знал и видел, причем так, как и следует это делать: по правде. А настоящей литературе, кроме правды, ничего не интересно…
Сам Ревич, до сегодняшнего дня не прочитанный как поэт, считается мастером перевода. С этим не поспоришь: без его усилий мы бы иначе слышали Петрарку и Мицкевича, Рембо и Верлена, Галчинского и Сидни.
Между тем эти его собеседники ответили ему благодарностью: уточнили его звук, выковали его строфу, обострили зрение.
Думается, как поэта военной темы он осознал себя после Агриппы: переводя и комментируя его «Героические поэмы», он в конце концов сошелся с ним, как воин с воином, поверив его многочисленными войнами свою единственную:
…снова плачут вдовы,
Вновь льется кровь и слышен гром бомбард,
Кровавые снега смывает март,
И вновь июль. И топчут злак подковы,
Идет игра, и все растет азарт,
И пахари свои бросают кровы,
В лесах блуждают дети и коровы,
И все в огне: таков расклад у карт.
Два грозных войска, две дорожных пыли
Сближаются. Чего не поделили?
Не так уж тесен этот белый свет.
В бою сошлись две веры. Правый Боже,
Единый ты, но как века похожи!
Предела нет у горестей и бед.
— Когда французский посол спросил меня, почему я взялся за перевод Агриппы и что он мне как поэту дал, я ответил: мы с ним разных вероисповеданий, Агриппа — кальвинист, а я — православный, но именно он проложил дорогу к моей вере. Из-за него я знаю, что такое стояние за нее.
В одной из поэм Ревич почти документально написал эту свою дорогу к вере: побег из плена («Украина, обугленный край! Прости нас таких…»), трудное возвращение к «своим» («Прощай, земля, пленная наша земля! Я несу за плечами твою печаль…»), встречу с ними
(«Cтой! Кто идет?»).
Армия, возвращаюсь к тебе,
к тебе возвращаюсь, мама.
Я привык к жаре, к холодам, к беде…
Осталось совсем мало.
Версты последние. Как тяжелы!
Земля наплывает из мглы.
Лед разрывает остатки подошв.
Упадешь — и снова в кровавых портянках бредешь,
на карачках ползешь.
Ноги — словно железом прижгли.
Наплывает обрывистый берег.
Земля!
Мы пришли.
Мы пришли.
Нам оружье доверят…
Ведь мы же пришли…
Как рвались мы к тебе!
Берег…
В иных его стихах, как и в этой поэме, то и дело встречаются «плен» и «пленники»…
— Увы, психология пленника невытравима.
Может быть, из-за нее столь много говорят сегодня о Сталине как о главном авторе нашей Победы.
На самом деле Россия победила не благодаря ему, а вопреки.
Случилось, как это бывало уже не однажды, самое настоящее чудо.
Этого не поняли ни «наш» Сталин, ни «наши» союзники — как не поняли они до сих пор того, что, по существу, наша страна выступила в роли спасительницы их мирной жизни.
Мне грустно думать о том, что при всем при этом страна моя ничуть не использовала силы тех, кто, подобно мне, вырвавшись из окружения, шел ей на помощь. Вместо того чтобы использовать нас в полной мере — а мы не только горели жаждой мщения, но были уже и закалены, и наделены особым бойцовским опытом, — она, как пленница своей же идеологии, приняла нас как чужаков…
Веди Россия себя иначе, ее самая страшная из всех войн закончилась бы чуть раньше — думаю, не менее чем на год…
У Ревича два ордена Красной Звезды. Первый у него как у штрафника отняли, на втором — следы краски: один из лучей этой звездочки клюнул осколок, и поэт, будучи еще молодым, как мог, затушевывал эту «поклевку».
У него сотни книг, в которых он говорит от имени итальянца Возрождения и французского символиста, мятежного поляка и грустного серба, немца и сакса: Ревич — Петрарка, Ревич — Верлен, Ревич — Галчинский…
В каждом из этих поэтов — частичка его крови, его поэтический плен, его человеческий рывок к воле, его дорога к вере.
Вы говорите: даль веков. Да что вы!
Для вечности такая даль мала.
Ведь кровь — она такая ж, как была,
Обиды и страдания не новы…
Так сказано уже им, Александром Ревичем, от своего имени — в блестяще исполненном венке сонетов «От переводчика «Трагических поэм» Агриппы д,Обинье», почти в параллель тому Верлену, который благодаря исключительно его чуткому слуху заговорил на русском впервые как истинный христианин.
— На днях мне звонила из моего храма девушка Наташа — говорила всякие слова о моей войне.
Я выслушал ее, а потом сказал: «Слава Богу, благодаря Его защите я остался жив и получил такие испытания, которые стали для меня школой, в том числе и духовной».
В своих стихах Александр Ревич говорит об этом много достовернее.
Когда вперед рванули танки,
кроша пространство, как стекло,
а в орудийной перебранке
под снегом землю затрясло,
когда в бреду или, вернее,
перегорев душой дотла,
на белом, черных строк чернее,
пехота встала и пошла,
нещадно матерясь и воя,
под взрыв, под пулю, под картечь,
кто думал, что над полем боя
незримый Ангел вскинул меч?
Но всякий раз — не наяву ли? —
сквозь сон который год подряд
снега белеют, свищут пули,
а в небе ангелы летят.