В дневнике Елены Сергеевны Булгаковой записано, как Михаил Афанасьевич, умирая, уже в полубреду, произнес, казалось бы, несовместимое — до несуразности: «Я хотел служить народу… Я хотел жить в своем углу…»
Для советского, это само собой, да и для постсоветского слуха — действительно бред. Служить народу — ах, до чего ж он большой! — не покидая своего угла?
Хотя не будем притворяться чересчур удивленными. Для художника — естественно. Служить — искусству, народу, если вдруг повезет, и истории (не предержащей же власти, тут, по Чацкому, подходит глагол «прислуживать») только и можно, как выразился Булгаков, в своем углу. Расшифровка: существуя отдельно. Независимо. Но если выйти из сферы искусства…
Да, в общем, то же самое! «Свой угол» — идеальное положение (недостижимое полностью, как и положено идеалу) личности вообще. А целью советской власти (не совсем опочившей) было — лишать человека, любого, писатель подвернулся лишь для наглядности, как раз независимого от нее угла. Своего.
Как в сталинском ГУЛАГе (опять идеал, впрочем, почти достигнутый) — чтобы каждый был под присмотром. Всякий угол — высвечен, как прожектором с лагерной вышки. Чем, если не способом такого высвечивания, была партия с ее партконтролем, парткомами, партсобраниями, на которых «давай все подробности»? До партии — комсомол. Пионерия. Октябрята: идеологический присмотр, начиная с ночного горшка… Все то, что ныне, без излишних фантазий, одно к одному, и имитируется (в стороне оставим размышление насчет того, как имитация переходит в пародию, пародия — в дискредитацию). «Единая Россия», «Наши» плюс их подобия; даже возникшие было «мишки» во главе, как холуйски мечталось, но, кажется, не сбылось (неужели сработало чувство юмора власти, даже самоирония?) с Путиным как с Главным Мишкой страны…
Бывают, однако, осечки.
Занятно (но не смешно) вспомнить: лет десять назад журнал «Коммунист», спешно перекрещенный в «Свободную мысль» (!), насыпался на мои слова, высказанные в «Новой».
«Пора осознать, — всего-то навсего писал я, — чуждое, страшное, но могучее обаяние — да, обаяние! — фашистской идеи». И, стало быть, грядущую фашизацию в масштабах страны.
О, как их взбесило само предостережение! «Надуманность фашистской угрозы для России очевидна». А надумывают, понятно, «газеты либерального толка». По прямому приказу Ельцина.
Отсмеявшись тогда, теперь размышляю: впрямь ли они искренне думали именно так? Надеялись ли на реванш, держа в мстительной памяти так несчастливо разрушившийся союз двойников — Иосифа Виссарионовича и Адольфа Алоизовича? Скорее, впрочем, думали, что состояние несвободы, в которое большевики наглухо ввергли страну, таковым и пребудет — без всяких там взбрыкиваний слева и справа.
Как ныне общеизвестно, вышло иначе. Теперешние фашисты (и фашизирующиеся — там, как всюду, нюансы) в новых условиях тоже захотели иметь свой повод для личностного самоуважения. У них тоже появился соблазн считать себя свободными — во всяком случае, от официальных догматов. С одной стороны, подражая структуризации и военизации, превращающих толпу в колонны, шеренги с верноподданными плакатами, с другой — не принимая этой навязанной модели, брезгуя вступать в ряды заорганизованных «Наших».
(Другое дело, что весьма возможно взаимопроникновение, а среди «нашистов» наверняка найдутся сочувствующие. Завидующие — так в уголовном мире иные из «ссученных» тайно завидуют «чистым» блатным.)
В общем, как ни оскорбляет меня самого мною же не единожды повторенное «тоже», «нашенские» фашисты именно тоже ищут своей, и это повторю с неохотой, свободы. Для которой власть оставляет все меньше простора. (Подчеркиваю: не дает слабину, из-за которой, мол, юнцы тянутся «не туда», а именно давит, невольно принуждая сам свободолюбивый инстинкт — чего, казалось бы, лучше! — искать небанального выхода. И находят — самый ужасный.)
Они ищут свой угол, где, сгрудившись, обретают — своих. Что льстит самолюбию, по своему же выбору.
А каков принцип отбора? Да самый наглядный, значит, доступный. Ты — узкоглаз, я — лупоглаз, ты — чернолик, я — беложоп…
У меня (не подумайте, будто меняю тему) нет сомнения, что бандитизм при Советах, во всяком случае, в 40—50—60-е, «мои» годы, был не тот, что сегодня. Когда всем руководят деньги. Тот, сведения о котором практически не проникали в прессу, бродя в области слухов (но, скажем, и я, уроженец полубандитских Сокольников на границе с вполне бандитским Черкизовом, кое-чего нагляделся), существовал не только «корысти ради», но и ради, во-первых, сознания своей альтернативной власти, во-вторых, ради все той же свободы, такой, как бандит ее понимал.
Блатная романтика — не выдумка, как может показаться в век, когда и убийца — сугубый прагматик. Можно сказать, делец, бизнесмен. Обаяние блатного, чье воздействие в свое время не обошло и меня, пацана, было в том, что блатной соблазнял своей демонстративной раскрепощенностью.
От чего, от кого?
Согласно исследователю «жульнической крови» Варламу Шаламову: «Мне говорят, что я подлец. Хорошо, я — подлец. Я подлец, и мерзавец, и убийца. Но что из этого? Я не живу вашей жизнью, у меня жизнь своя, у нее другие законы, другие интересы, другая честность!»
Чем не «декларация независимости»? И — не может ли нечто подобное сказать о себе, преисполняясь самоуважением, свойством необходимым, выродок-скинхед? (Обладай он умением формулировать, но, чай, и сознание-подсознание блатаря переведено на внятный язык великим автором.)
…«Начнет, как Бог, а кончит, как свинья» (А.К. Толстой). Действительно, начал я если не с Бога, так с бога, с обожествляемого Булгакова, а перешел к рассуждениям о свинстве.
Этим и закончить? Не хочется.
«Немножко смешно, — записывал о. Александр (Шмеман), проповедник и богослов, личность, сказал бы, уникальная, если б сама его уникальность не была воплощением прекрасной человеческой нормы: Солженицын — мне: «Да порвите же, наконец, с Максимовым…» Максимов — мне: «Да объясните же наконец Солженицыну…» Литвинов, Чалидзе и Ко — мне: «Как вы можете — с Максимовым и Солженицыным…» Но что же делать, если этого рода целостность — партийная, лагерная (в данном случае, разумеется, как принадлежность к какому-либо лагерю.— Ст. Р.) — мне не дана и противна».
И то, что и должен был сказать именно о. Александр: «Абсолютная верность нужна, необходима только по отношению ко Христу. Это свобода не от мира, а в мире».
Драгоценна способность, почти давшаяся и Булгакову (не оговаривался бы «почти», если б не пьеса «Батум», хотя, что говорить, агрессивная пошлость «третьей эмиграции», допекавшая о. Александра, никак не сравнима с ломающей сталинской силой), — драгоценна эта способность в атмосфере, когда тебя тянут на разрыв, оставаться только самим собой.
Драгоценна и редкостна, но — в принципе — не недоступна. Будь ты христианин, «сомневающийся», а то даже и заядлый атеист. Называй ты свою независимость «углом» или «свободой в мире».
К несчастью, для нашего многострадального (но отнюдь не безвинного) общества это стремление оборачивается извращением, а то, глядишь, и грядущим кровавым кошмаром. Но что бы там ни было, приходится считать главной виной, главной причиной не совершенную человеческую природу, а создаваемые условия, в которых аморализм пробуждается и находит себе оправдание: «У меня жизнь своя, у нее другие законы, другие интересы, другая честность!»