100-летие писателя пришлось на 1999 год. И как-то… не сильно отдалось эхом на скудных последефолтных нивах. Внутренняя причина была, вероятно, в том, что с Платоновым (о черновиках его речь — или о наследии, почти незримом, как эфирный тракт над котлованом) следует работать всерьез. Всерьез. Всерьез.
А 1990-е годы в России никак не способствовали фундаментальной филологии. Да и другим способам медленного углубления в текст — и в почву.
К счастью, воздух меняется. 110-летие Андрея Платонова отмечено выходом в свет первых трех томов первого полного собрания его сочинений.
Издатель восьмитомника — «Время». Составитель — Наталья Корниенко, член-корреспондент РАН, ведущий исследователь и биограф Платонова. (У истоков работы над этим собранием стояли дочь писателя, Мария Андреевна Платонова, и его внук Антон Мартыненко.) Некоторые тексты публикуются впервые. Издание текстологически выверено, снабжено обстоятельным (в ряде случаев — научным) комментарием и очерком жизни и творчества Платонова.
Первые три тома — «Усомнившийся Макар» (стихи и ранние рассказы), «Эфирный тракт» (повести второй половины 1920-х), «Чевенгур. Котлован». Презентация собрания сочинений — 2 сентября в 14.00. на ВВЦ, в день открытия Московской международной книжной выставки-ярмарки.
За этими томами последуют «Счастливая Москва» (проза 1930-х), «Сухой хлеб» (рассказы для детей и сказки), «Смерти нет!» (тексты 1941—1945 гг.), «Дураки на периферии» (пьесы и сценарии), «Фабрика литературы» (критика и публицистика).
Платоновский восьмитомник «Времени» откроет эссе Андрея Битова. Писателя, тяжело зачарованного Платоновым. Верно, для петербуржца особо трудна эта ноша: вглядываться в шевелящийся, живородящий хаос его прозы.
Но Битов год за годом повторяет «попытки разгадать, как, упростив словарь… до пещерной (в платоновском смысле слова) простоты, Платонов повергает нас в столь глубокие философские смыслы.
Без Советской власти тут никак. Искренняя попытка понять порождает бессвязность речи —эта бессвязность порождает стиль — стиль порождает авторскую речь — она прививается к языку как к дичку… И язык — жив! Так что и без автора тут никак. Круговорот слова в океане речи. <…>
Платонов не столько писал, сколько пытался написать прав¬ду как он ее видел, и эта попытка, прорывая текст, шла все дальше, все менее выражаясь, зато все более отражая реаль¬ность более непостижимую, чем замысел, порождая то чудо, которое уже можно называть искусством.
Платонов рискнул не уметь писать (Лев Толстой это пробо¬вал)».
100-летие Платонова страна, выросшая над его «Котлованом», заспала. Заболтала, забегала (нужное подчеркнуть).
К 110-летию писателя мы отчасти очеловечились: 20 сентября в Москве начнется международная конференция платоноведов, в конце сентября в серии «ЖЗЛ» выйдет книга Натальи Корниенко «Андрей Платонов», в осенних афишах Москвы — Платоновский театральный фестиваль («Рассказ о счастливой Москве» Миндаугаса Карбаускиса, «Корова» Дмитрия Крымова, «Река Потудань» Сергея Женовача — все недавние спектакли).
Но первое полное собрание сочинений — все же главное событие юбилея.
Публикуем фрагмент предисловия к нему — эссе Андрея Битова.Отдел культурыСлово о Платонове
<…> Платонов не сидел, Платонов умер, заразившись туберкулезом от своего сына, который привез этот туберкулез из лагерей. Умер Плато¬нов или погиб? Он прожил полвека. Ровно полвека в веке ХХ. И полвека его у нас в этом веке не было. Какая-то важная по¬ловинка определена именно житием этого человека. А смысл, дух его текстов оказался настолько опережающим время, что не только внешние цензурные и идеологические запреты остановили жизнь его прозы в нашем сознании, но все-таки и сама эта проза. И сегодня, здороваясь с Платоновым уже в XXI веке, эта часть его запретности является более важной. Почему же так трудно его читать? Почему так трудно читать тексты, на¬писанные предельно простым языком, предельно обедненным словарем, о предельно простых людях, о предельно ясных лю¬бому человеку ситуациях и положениях? В чем же состоит эта трудность, если все так сознательно облегчено?
<…> И вот когда пытаешься читать не как Платонов написал, а что Платонов написал, и возникает эта неизъяснимая труд¬ность чтения, и какое-то проваливание, щель между наслаж¬дением и страданием. Ибо, может быть, в силу торжествен¬ности момента, а может быть, и вправду я не знаю никакого другого писателя, во все времена и эпохи, которому удавалось бы с такой силой и непереносимостью передавать сочувствие, жалость и любовь к живому. Жалость и любовь такой силы, что почти равны убийству. Любовь — вещь невыразимая, в этом большая часть ее содержания. О любви, про любовь — но не любовью же писать… Сокровенность, сочувствие, выраженные в платоновских текстах, сочувствие человеку, живому существу, обреченному на страдание и смерть, выражаются с такой силой, что как бы сам начинаешь страдать и умирать в той же мере, что страдают и умирают его герои, и это не область сладостного воображения и сопереживания от любого друго¬го чтения хорошей литературы, а нечто большее, нечто почти патологически невозможное.
Получается, что чтение любой страницы Платонова еще яв¬ляется и очень сильным упражнением души. А душа, особенно растренированная, начинает болеть тоже как бы не по поводу того, что выражено в слове, а по поводу собственной неупотребленности, заскорузлости, невоплощенности, и таким образом сострадание оказывается состраданием не к другому, а состра¬данием к самому себе. Как будто в нашем нетренированном, неразвитом сочувствии, в нашей попытке сочувствовать дру¬гому выявляется вся безнадежность собственного положения.
Зачем же тогда такие тексты? И в ком они могут зазвучать? И страшно, и не нужно, и не хочется думать о перспективах XXI века, но они, безусловно, связаны с эсхатологией, наукой о конце света. Ибо что можно записать за бесспорную заслугу веку ХХ, это некоторое понимание места человека в универ¬суме, зарождение экологического мышления, накопленного, к сожалению, слишком дорогой ценой разорения всего живого и обеспечивающего жизнь. И в той мере, в какой эта жадность, и хищность, и жестокость человека оказались осознанными и претворились в опыт, в такой же степени и возможна жизнь на этой планете в веке XXI. И Платонов, необыкновенно тонко чувствующий (может быть, из утопичности еще федоровско-вернадского розлива) всю эту проблему, предчувствовавший ее, может оказаться вдруг писателем необыкновенно актуаль¬ным, ибо выражал он эту мысль о будущем человека в виде любви к нему и сочувствия к нему. А если представить себе более тяжкие перспективы выживания человека, то станет понятно, почему он пользовался такими простыми словами. Это какое-то ощущение пещерного еще христианства, пещерного и в дохристианском смысле, в платоновском. Я не знаю, не из¬учал и не думаю, что Платонов был знатоком Платона, а созву¬чие это, наверное, как-то могло на него влиять в любом случае, и это знаменитое, расписанное Камю состояние платоновской пещеры и зрение целого мира через щель очень напоминает мне вхождение платоновского слова в жизнь. Вот какие слова мы подберем, когда утратим все? Может быть, на уровне имен¬но чувства и большого страдания доходит и смысл сказанного Платоновым. Так что, провозглашая его <…> писателем именно XXI века и писателем будущего, я не только радуюсь за судьбу гения, который может получить признание, наконец за¬служенное, сколько опасаюсь того будущего, в котором он ста¬нет понятен. Но тогда-то он нам станет необходим как воздух. Ни одна идея не воплощалась в этой жизни. Просто в этой жизни что-то возникало, и тогда оказывалось, что до этого была идея. И христианство не возникло, а оно было в человечестве и до рождения Христа, 2000-летие которого мы и отметили как главный юбилей в этом безумном и слабоумном переходе из века в век. Платонов сумел написать свои тексты вот этим, каким-то дохристианским языком первобытного зарождающегося сознания. И глубина этих постижений равна именно перворождению, зарождению, тому моменту сознания, когда еще ничего не выражено. Может быть, Платонова надо читать детям, может быть, они поймут это легче — и вовремя.Андрей Битов
P.S. Не зная, с чего и как начать этот скоропалительный текст, я раскрыл однотомник Платонова в трех произвольных местах. Первое заставило меня усмехнуться над собою…
«— Чмокай на нее, чтоб ходила, — сказал Спиридон Матвеич. — А сам наружу поглядывай: даром народ не пои…
Лошадь побрела по кругу, от натуги наливая кровью тощие жилы» («Ямская слобода»).
Я потрогал свою шею и побрел по Платонову дальше…
«Чагатаев терпеливо жил дальше, подготовляя тот день, ког¬да он начнет осуществлять настоящее счастье общей жизни, без которого нечем заниматься и сердцу стыдно» («Джан»).
Стало стыдно. Так. Дальше…
«Уже душа его — последнее желание жизни, отвергающее гибель до предсмертного дыхания, — уже душа его явилась на¬ружу из иссохших тайников его тела…» («Седьмой человек»)
Стало невыносимо. Это уже не писатель, это Платонов.