Первый театральный анекдот я услыхал от своей бабушки — трамвайного кондуктора с сорокалетним стажем, полуграмотной, кажется, ни единого раза не побывавшей на спектакле. Тем не менее:
— Пришли старик со старухой смотреть «На дне». Посидели, посидели… «Э, — говорит старик, — пошли, старуха, отсюдова. Такой-то рвани у нас и дома хватает».
Целая эстетическая программа.
Где-то я вычитал, как в тридцатые советские годы, когда шел «призыв ударников в литературу» (или: «В литературу попер читатель!» — лаконично высказался Андрей Платонов), некий шахтер получил путевку в писательский дом творчества, дабы художественно воплотить свой жизненный опыт. Честно трудился, даже в бильярд не играл, а когда представил рукопись, прочитавшие ахнули. То было сочинение из жизни князей, графьев и баронов. Ибо:
— А кому интересно про нашу шахту читать?
В общем, такими мы и остались.
Оказавшись плохим пророком (что в России довольно трудно: у нас предсказывать — плевое дело, во всяком случае, пессимист почти не рискует ошибиться), я был уверен, что появление, скажем, «писателя» Оксаны Робски непременно вызовет у нормальных, «простых» читателей желчную реакцию. Взрыв раздражения. Даже — социальной ненависти. Ошибка. Тиражи, говорят, сродни донцовским, любопытство к новорусским прелестям неиссякаемо — как и к персонам вроде пресловутейшей Ксюши, как и к сериалам, в которых герои слоняются среди интерьеров никак не скромнее рублевских. Словно это и есть наши квартиры, наш быт, наша жизнь…
Подобрел, что ль, народ? Помягчал к чужому богатству? Если бы. Но, как известно, на селе нет большего удовольствия, чем подпалить удачливого соседа-фермера, а в городе… Чего стоит волна злорадства по поводу осуждения Ходорковского; да зайдите в любой троллейбус — много чего услышите насчет проклятых олигархов и вообще богачей.
Услышите от людей явно не бедствующих, воспроизводящих то, что доморощенно называю синдромом персонажей Достоевского. Не: «Почему я голоден?», даже не: «Почему он сыт, в то время как я голоден?», а: «Пусть я сыт, но зачем он сытее меня?».
Как все это сочетается?
В «Одноэтажной Америке» Ильфа и Петрова есть эпизод. Авторы, путешествующие по Штатам, подсаживают в свой автомобиль некоего безработного, который — Шариков! — проповедует идею «отнять все да и поделить»… Впрочем, не все: по пять миллионов, говорит, надобно богачам оставить.
(В сущности, по-своему воспринимает идею губернатора Луизианы Хью Лонга — между прочим, прототипа Хозяина Вилли Старка из романа Роберта Тенна Уоррена — политика-популиста, боровшегося с Рузвельтом за пост президента.)
Советские писатели не могут не удивиться: пять миллионов — не много ли? Тот, однако, настаивает на своем: нет, меньше — нельзя. И, едва пассажир покидает машину, сопровождавший Ильфа с Петровым мистер Адамс объясняет его щедрость: дело в том, что и этот безработный еще надеется пробиться в клан миллионеров.
— Это Америка, сэры!
Штука в том, что, при всех существенных оговорках, — сбылось. Число людей в США, имеющих не менее миллиона, астрономическое; «американская мечта», как над нею ни насмехайся, в принципе сбыточна, не виртуальна, не на уровне нашего любования красивой телекартинкой или жизнеописанием рублевской, простите, «элиты».
У нас вообще странные отношения с собственностью, не говорю уж — с богатством. Валят на христианскую, тем более православную этику (дескать, богачу войти в Царствие Небесное — как верблюду сквозь игольное ушко), на ментальность, подпитанную отечественной словесностью («Бедность не порок»). Плюс советский опыт, приучивший к государственному патернализму, согласно которому все блага нам даются «партией и правительством», властью.
Да, да. Но есть уже и опыт новейший — то есть, по сути, давний, но сегодня обнажившийся до степени совсем бесстыдной. Есть представление о богатстве — увы, уж настолько небеспочвенное! — как о том, что непременно своровано, отнято у населения, вытянуто у богатых взяткодателей, то бишь как раз у воров («От трудов праведных не наживешь палат каменных», хотя — было, наживали все эти Рябушинские да Морозовы, превращенные в миф; да, чай, и нынче найдутся подобные?..). И все же речь не о том.
Речь о некоем социальном — не сексуальном — вуайеризме, о нас, подсматривающих, чье любопытствующее благодушие отнюдь не свидетельствует о доброте и широте. Разве что — о пассивности, о безволии, об отсутствии… Нет, не социальных инстинктов (их проявление, говорю, встретишь в любом троллейбусе), но социального сознания.
Что — беда, с которой не знаю, как справиться, имея возможность всего лишь горько констатировать.