В романе собраны новейшие мифы по поводу диссидентства в России, тема подана максимально упрощенно, а сами диссиденты, в соответствии с законами соцреализма, обладают не одним, а сразу всеми недостатками: они жадны, бездарны, глупы, грубы, порочны и так далее.
Кое с какими идеями «ВИТЧа» мы были знакомы и прежде: что диссиденты плоть от плоти, часть Системы, их сознание не менее тоталитарно, и даже в условиях свободы они воспроизводят «вермонтский обком», если не ГУЛАГ. Еще из старого — отголосок заочного спора о «мере страдания» между Солженицыным и Шаламовым. Спор о ценности лагерного опыта породил внутренний интеллигентский миф о том, что Солженицын сидел не «по-настоящему» (шарашка — не ГУЛАГ) и воевал не «по-настоящему» (служил в звуковой разведке артдивизиона). Упрек в «недостаточности страдания» с тех пор стал универсальным, и его предъявляли каждому последующему поколению диссидентов. Бенигсен, несмотря на все попытки откреститься, в данном случае — заложник этой советской этики: он также, вероятно, считает, что диссиденты 1970-х страдали НЕ ТАК, не в полной мере или не страдали вовсе (в его романе жители интеллектуальной шарашки Привольска-218 организуют постановочную фотосессию, имитируя мытарства а-ля ГУЛАГ).
Но гораздо интереснее, повторим, как в романе отразились мифы новейшего времени, главный из которых — «советская интеллигенция ничего не сделала, а только языком молола». К тому же выводу пришли, что интересно, и участники известной дискуссии «Интеллигенция и власть» («Известия», 2006 г.), противопоставляя интеллигенции интеллектуалов: интеллектуалы — те, кто работают, а интеллигенты только ругают, а делать ничего не делают. (На это можно было бы ответить, что в условиях несвободы «трепать языком» — и есть самое первое «дело» интеллигента; поскольку он не может заниматься «делом», если его совесть неспокойна.) Там же интеллигенцию упрекали в непрофессионализме — и советовали, в частности, «не лезть в политику», потому что ею должны заниматься «профессионалы», а интеллигенция должна заниматься «своим делом» — читать и писать, лечить и учить.
Эта апология «профессионализма» прямо аукается и в романе Бенигсена. «…Они не занимались своим прямым делом, а только собачились с властью». «…Этим журналом вы сделаете гораздо больше, чем своей непримиримой борьбой с властью», — советует майор КГБ своему оппоненту. «А Миркин вообще сидел целыми днями дома, слушал западные «голоса» и писал какие-то протестные письма». Вот это особенно мило: «какие-то» письма; это он про единственное легальное средство борьбы в условиях тоталитаризма 1960—1980-х.
Мотивацию диссидентов автор объясняет бытовыми или физиологическими причинами: диссидентством тут занимаются из-за обид, неустроенной личной жизни и вообще от «нефига делать».
«А на деле причина могла быть крайне простая.
— Это какая же?
— Да, может, у него просто член не стоял. Ну, или плохо стоял».
Аргументация крайне популярная в интернет-дискуссиях — стихийный фрейдизм пришел тут на смену советской агитпроповской лошадке, с его устаревшим «баба попутала». Впрочем, в недавнем фильме об академике Сахарове (Первый канал) о причинах его диссидентства придерживаются классической версии: академик был нормальным парнем, пока не подпал под влияние второй жены — Елены Боннэр. Миф о «крайне простых причинах» в романе перетекает в другой, не менее популярный: что в диссиденты идут от бесталанности, неспособности реализоваться в профессии, в творчестве.
Показательно, что мерилом объективности в романе выступает майор КГБ Кручинин (ему автор доверяет делать главные обобщения). Вообще говоря, на месте ФСБ я срочно дал бы ведомственную премию роману Бенигсена: образ майора КГБ, в отличие от диссидентов, именно сложный, противоречивый и вызывает больше интереса и сочувствия. Мысль о том, что спецслужбы в России — главный либерал и интеллектуал, да еще и главный европеец, выражена тут без всяких уловок. «…Мы прекрасно понимаем, что художник, насилующий свою музу, не может создать ничего интересного. На этот счет пускай у других, которые дают Госпремии и создают закрытые спецраспределители для всяких творческих союзов, будут иллюзии. Мы же не дебилы. Понимаем, что государственная премия за роман толщиной в автомобильную покрышку совершенно не означает, что это хороший роман. Чаще даже наоборот — это означает, что это стопроцентная макулатура». Майор КГБ — Фауст в погонах: он слишком хорошо знает «наших людей», чтобы доверить им свободу: поубивают же друг друга. (И так в конце и выходит, кстати; прав был майор.)
Новейший миф о спасителях страны конкурирует с мифом о спасителях культуры; производителям развлекательного контента также должна льстить идея автора: что, кормя быдло отходами человеческой деятельности, они тем самым, оказывается, охраняют границу между высоким и низким: <…> «Ведь культура только тогда и будет культурой, когда станет островком. Небольшим островком. Именно тогда на этот островок будут стремиться попасть люди. А если вы будете растягивать этот остров на целую страну и весь народ, то от культуры ничего не останется. Будет большой растянутый гондон, простите за грубость. Этим вы только убьете культуру».
Бенигсен, в чьей искренности не приходится сомневаться, отражает мнение той внушительной части общества, которая в последние десятилетия наконец оформилась и стилистически. Они не «красные» и не «белые»; отрицающие любой идеализм и сверхмотивацию в принципе; люди, если можно так выразиться, с активной обывательской позицией, плод антиинтеллектуальной и антиэтической пропаганды последних десятилетий. Именно они наводняют интернет однообразными комментариями: «Это всё пиар» и «Автор, сколько тебе заплатили», и песня Шнура про «Химкинский лес» — их корпоративный гимн. Причем они действительно, искренне не способны допустить мысли о «бесплатности» какого-либо мнения или поступка. Этот физиологический и бытовой детерминизм, как выяснилось, оказался и эффективным средством идеологической цензуры; для того чтобы управлять прошлым, теперь нет нужды в духе Оруэлла переписывать историю заново — достаточно попросить, чтобы ее пересказали своими словами соседи по коммунальной квартире в передаче Андрея Малахова. Напоследок Бенигсен припас для этой аудитории специальное утешение: «…Пока остальной совок стоял в очередях за чешскими носками и румынскими сапогами… они (диссиденты. — А. А.) ни хера не сделали. Не написали, не нарисовали, не сочинили… они оказались нулями». Если следовать логике, народ, стоявший в очередях, занимался «делом», и можно было бы даже посоветовать диссидентам — в духе автора, — что лучше бы они в очередях за сапогами стояли, чем писали «какие-то» письма.