
«Не трусь, мой хороший, не трусь», — приговаривала мама, когда на кухне намыливала мне голову, а я, склонившись над эмалированным тазом с некрасиво облупленными краями начинал заранее повизгивать в предвкушении неизбежного проникновения едкой пены в глаза.
«А ну не будь трусом!» — отрывисто говорил отец, под аккомпанемент моего панического рева сталкивая меня на санках с довольно крутой и высокой горки.
«Ну, ты трус!» — презрительно говорил мне друг Смирнов, когда я решительно и, разумеется, позорно отказался прыгать с крыши дровяного сарая со старым маминым зонтиком в качестве парашюта. Сам-то он, конечно, не прыгал, а в беззаветные герои выдвинул меня, мотивируя это тем вроде бы рациональным обстоятельством, что я — легче. Он не прыгал с зонтиком с сарая. Но он трусом, конечно, не был. Трусом был я.
«Что? Трусишь?» — презрительно говорил хулиганистый Валера Кирнос, когда я наотрез отказался вместе с ним разбить камнями окна на веранде Сергея Александровича Фомина про прозвищу «Помещик» за то, что упомянутый Фомин однажды крепко надавал ему по шее за кражу яблок с его участка.
«Трус!» — резко, как выстрел, прозвучало из уст Борьки Никитина, когда я под предлогом срочно выдуманной мною болезни печени (заимствовал из разговоров взрослых) уклонился от коллективного поедания зажаренных на костре дождевых червяков.
Я хорошо помню, как я ненавидел и презирал самого себя за многочисленные постоянные проявления трусости, как я мучительно и не очень-то успешно боролся с ними. То есть с ней, с трусостью.
Главный пафос детского, по крайней мере мальчишеского, опыта — это неравная изнурительная борьба с трусостью, преодоление трусости, что бы это ни значило в каждый отдельно взятый момент. И все это, разумеется, — рудиментарные проявления древнейшей практики инициаций.
И мы все преодолевали трусость. Как могли. И я преодолевал. Как умел.
В сугроб с крыши гаража прыгал? Прыгал. По перилам на заднице съезжал? Съезжал. Руку бритвой резал? Было такое. По деревьям лазил? Ну а как же! С дерева я однажды все-таки сверзился, причем не куда-нибудь там на травку, а непосредственно на довольно острую и довольно жесткую спину козы Наташи. Но зато в те моменты я трусом не был.
Трусость мы считали исключительно детским качеством. Ведь говорили же: «Что ты трусишь, как маленький!» Ведь говорят же так и до сих пор!
Взрослые трусами не бывают, казалось нам. Ага, как же!
Я, конечно, слышал в разговорах взрослых такие странные конструкции, как «Ой, я такая трусиха! Когда я вижу таракана, я могу потерять сознание!» или «Он такой трус! Даже не выступил в поддержку нашего предложения, хотя на словах поддерживал и расхваливал!»
Но все равно трусость долгое время ассоциировалась с детством, со слабостью – прежде всего - физической.
Антонимом к слову «трусость» обычно считается слово «храбрость». Меня же слово «храбрость» почему-то уводит в сторону фольклора, в сторону былинных героев и богатырей, и я, размышляя или рассуждая на эти темы, чаще употребляю слово «отвага». Особенно в таких словосочетаниях, как «интеллектуальная отвага» или «творческая отвага». Вот что на самом деле противоположно трусости. Вот что на самом деле есть искомый результат борьбы с ней и ее преодоления.
Нравственной, интеллектуальной, культурной трусостью, свойственной человеку вроде бы взрослого мира можно считать инерционность мышления, конформизм, традиционализм, культ авторитетов, иррациональный ужас перед новым, перед непонятным, перед «другим». Сталкиваясь с подобного рода проявлениями трусости, я всякий раз вспоминаю слова одного из важнейших композиторов второй половины прошедшего века Джона Кейджа. «Не понимаю, — писал он, — почему люди боятся новых идей. Меня пугают старые».
Впрочем, все перечисленное – это ведь, в общем, тоже не вполне взрослые качества. Это же в принципе детство и есть. И мы в свои детские годы были, конечно, правы в своей убежденности в том, что трусость это свойство исключительно детское.
Трусость взрослого человека – это нежелание взрослеть, это ужас перед развитием и ответственностью.
«Взрослая» трусость может выглядеть и часто выглядит примерно так, как это описано в одной из записной книжек Лидии Яковлевны Гинзбург:
«Икс, собираясь выступать с докладом о «социальных корнях формализма», говорит: «Надо иметь мужество признаваться в своих ошибках». Б. сказал по этому поводу: «Я перестаю понимать, чем, собственно, мужество отличается от трусости».
И правда! Подобным «мужеством» в определенной среде принято считать готовность к предательству собственных убеждений и к саморазрушению собственных репутаций в угоду «текущему моменту», «политической целесообразности» и всему прочему, что у них пышно квалифицируется как «вызовы времени».
Интересно, что когда нравственная и умственная трусость не только поощряется, но и культивируется государственными институтами, обществу в порядке компенсации навязываются именно такие представления о мужестве или мифологические атрибуты всяческого «геройства» и «мущинства», декорированных елочным обилием воинственных цацек и звенящих от внутренней пустоты слов.
А мне очень хочется надеяться на то, что я хотя бы чуть-чуть усвоил слова моей мамы, ласково говорившей мне, когда она намыливала мне, четырехлетнему, голову над эмалированным тазом с облупленными краями : «Ну, не трусь! Не трусь, маленький! Немножко пощиплет, зато потом будешь у меня чистый-чистый». При этих словах она целовала меня в темечко, и жар этого поцелуя греет меня до сих пор.