
Одни неминуемо назовут этот фильм лучшим творением Германа, другие — худшим. Для первых он станет «самым гениальным», «самым авангардным», «самым пронзительным», для вторых — «самым невнятным», «самым мрачным», «самым невыносимым». Но и отрешившись от любых эмоций, нетрудно понять, что «Трудно быть богом» — итог всех исканий и борений автора. Он готовился к этому фильму всю жизнь и недавно официально объявил, что, завершив работу над ним в год своего 70летия, уйдет из кино. Картина была задумана еще в 60-х, сорок с лишним лет стали растянутой во времени подготовкой к ней.
![]() |
Всегда Герман, снимая кино о сталинской эпохе, нес в своем сердце любезное ему (или нелюбезное, но неотделимое от его оптики) Средневековье. Те, кто читал недавно вышедшую книгу сценариев «Что сказал табачник с Табачной улицы», куда включены неосуществленная «Печальная и поучительная история Дика Шелтона» по «Черной стреле» и осуществленная не Германом «Гибель Отрара» (своего рода анти«Монгол»), знают о медиевистической мании режиссераперфекциониста. О сходстве нашей эпохи со Средневековьем после Умберто Эко только ленивый не писал, а о наступлении Темных Веков в нынешней России тоже речь ведется давно — аккурат c конца 90-х, когда после «Хрусталева» Герман наконец-то взялся за Стругацких. В обществе как раз назрела подзабытая нужда в эзоповом языке. Любая реальная история, рассказанная средствами кино, невольно становится фантастикой. Любая фантастика в руках Германа неизбежно превращается в реальность.
Худший из миров
![]() |
Существует расхожий критический штамп — говорить о «своем мире» того или иного режиссера. На самом деле мало кто способен создать такой мир. Недаром Ларс фон Триер в Догвилле, нарисованном мелом на полу, подверг сомнению саму возможность сконструировать Вселенную на экране. Новый фильм Германа — убедительное опровержение тезиса скептика Триера: это уже не реконструкция эпохи, а самоценная конструкция. Мир рукотворный и убедительный в каждой детали, постоянно создающий поразительный эффект включения в отдельно существующее измерение, которое продолжит жить и умирать даже после того, как прозвучит сакраментальное «Стоп, снято!» Такой свободы фантазия Германа до сих пор не знала: ведь в ненаучной фантастике придумать можно что угодно, эклектика и маньеризм лишь на пользу, а режиссер, известный невероятно медленными темпами работы, получает возможность наиграться в каждую бирюльку, обласкать камерой каждый третьестепенный артефакт. Все, что мы видим, слышим, едва ли не нюхаем и трогаем, его рук дело. Средневековье со Стругацкими, а также Босх и Брейгель — лишь промежуточные остановки на дуге, соединяющей воображение Германа с вязкой густонаселенной материей фильма.
Как и сыгравший лучшую (кто бы сомневался) свою роль артист Леонид Ярмольник — главный инструмент отстранения, призванный напомнить зрителю: это все-таки кино, а не репортаж из несуществующего города Арканара. Второй и последний сколько-нибудь известный актер — Юрий Цурило («Хрусталев, машину!»), потрясающей фактуры и органики человек, измененный до неузнаваемости, превращенный в эдакого средневекового Портоса. Но он — органическая часть Арканара, а вот Румата-Ярмольник — агент «нормального» мира, свой среди чужих. Он — необходимая точка отсчета, задающая систему координат. Напоминание о сюжете, который вроде в грубых чертах тот же, что у Стругацких: на чужой планете, погрязшей во мраке невежества, несколько переодетых землян-небожителей пытаются спасти гонимых диссидентов — книжников, ученых и поэтов, которых местная власть попросту топит в нужниках. Фиаско предсказуемо, возвращение невозможно. Случилось то же, что и в «Планете обезьян»: пока герой летал к звездам, человечество выродилось в приматов. Одиночество благородного дона Руматы окончательно и бесповоротно. Здесь с неотвратимой отчетливостью проступает ноу-хау Германа: гуманистический посыл в формально авангардной оболочке.
Родовые муки
Безвыходность положения богочеловека с Земли, навеки застрявшего в Арканаре, фиксируется бесстрастно и точно. Кадр невыносимо густо населен, общих панорам — раз-два и обчелся. Камере тесно, предметы и статисты обступают ее со всех сторон, и обзор загораживает то свиное копыто, то лошадиная упряжь, то гигантский пенис осла. Поначалу кажется, что все это зафиксировано на скрытую камеру слежения, спрятанную, по Стругацким, в драгоценном камне на лбу у Руматы. Однако эта камера видит и самого Румату, не отделяя его от остальных, и потому скорее напоминает комара-Гвидона из пушкинской сказки: маленького, но не невидимого. Ведь это насекомое-соглядатай не кто иной, как ты сам, зритель. Это тебе в глаза, как в зеркало, постоянно заглядывают все, кто пройдет мимо объектива: солдаты и бароны, монахи и палачи, первои второстепенные участники и свидетели. Чтобы ты не расслаблялся, не чувствовал себя комфортно и спокойно в кинозале, не тянулся за попкорном. Чтобы понимал: эта сказочка не про Румату — про тебя. По мере понимания герой теряет божественные черты, его ослепительно-белая рубаха и блестящие доспехи тускнут на глазах. Он ругается, харкает, сморкается, превращается в человека: финальная бойня — закономерное завершение трансформации. Личина бога — маскировка, не более. Кино — о том, как трудно быть человеком. Да и вообще, честно говоря, о том, как трудно быть.
В том числе трудно смотреть: Герман — редчайший художник, работы которого дают катарсический эффект уже после просмотра, а непосредственное ознакомление с ними всегда мучительно. Как мучительно-неспешно появление этих фильмов на свет. Как мучительна их дорога к публике. Как мучительно быть не только сыном Бога, взявшим искупление первородного греха на себя (эту функцию Герман воплощает в персонаже Ярмольника), но и Создателем, демиургом. Как мучительно смотреть на насилие — хотя давно доказано, что другой эффективной терапии, кроме терапии отвращения, не существует. Так что мучения необходимы. К тому же без родовых мук, верит Герман, ничто не родится на свет.
Неуместное место
Вопросы, которыми задается новатор Герман, традиционны, однако в этой невероятно материальной Вселенной они впервые кажутся неумозрительными, впервые обретают вес. Это вопрос о месте художника под солнцем и месте его альтер эго — героя. В «Проверке на дорогах» выяснялось: может ли герой быть рядовым, а рядовой — героем? В «Двадцати днях без войны» — дано ли свидетелю стать героем, а герою — свидетелем? В «Моем друге Иване Лапшине» — может ли субъект действия стать объектом чувства? В «Хрусталеве» (в заголовок фильма не случайно вынесен десятистепенный персонаж, который даже на экране не появляется) — как остаться героем под прессом репрессивного механизма Истории? В новом фильме — последний из вопросов: возможен ли герой вообще или это красивая легенда, придуманная книжниками? Поэтому фабула романа Стругацких осталась на обочине, а кадр заполонила безликая толпа, сквозь которую так трудно протолкнуться — и камере, и зрительскому взгляду. Если вспоминать о Брейгеле, то перед нами — «Падение Икара». На переднем плане пахарь занят своим повседневным трудом, а трагедия случается где-то вдали, на трудноразличимом фоне.
Румата с обломанными крыльями — вполне себе падший Икар, а его родитель Герман — Дедал, неисправимо умный строитель лабиринтов. Он знает, что в этом мире верят не режиссерам и богам, а непреложным местным авторитетам — вроде безвестного табачника с Табачной улицы, чья мудрая мысль с экрана так и не прозвучала. Кстати, теперь картина называется не «Трудно быть богом» и не «Что сказал табачник…», а «История арканарской резни». В этом мнимо нейтральном заголовке — все: объективность факта и безусловность вымысла, судьба героя и безличная условность хроники. А в эпилоге к завершенной «Истории...» — несмелые звуки музыки, извлекаемые Руматой из прихваченного с Земли саксофона. Менять мир невозможно, рубить зло бессмысленно. Только и остается, что тихо на дудочке играть. Хотя когда за инструмент берется Герман, он приобретает мощь какого-то неслыханного (и многим, увы, не слышного) оркестра.