Уже на воле, через месяц после «звонка», услышал Серёга Гладышев, что российские парфюмеры начали выпускать одеколон «Михайловский централ». Услышал — оторопел, даже не матернулся, только хмыкнул. Хмыкнул — значит, издал короткий неопределенный звук. Этот звук не имел ничего общего ни с одним словом, но смысла скрывал в себе столько, сколько в самом глубоком афоризме не присутствует. Правда, смысл тот был исключительно личный, понятный только Сергею Гладышеву и только благодаря специфическому опыту всей его специфической жизни, из которой 10 последних лет потратилось на тюрьму и лагеря.
Значит, какие-то умники собрались на тюремном запахе бизнес замутить? Флаг им в руки! Только не стыкуются два этих понятия: «запах тюрьмы» и «парфюмерный аромат». Что-то здесь напутано и перевёрнуто: то ли тюрьма ненастоящая, насквозь выдуманная и тюрьмой даже не пахнущая, или те, кто за деньги это нюхать будут, — люди неизлечимо нездоровые, напрочь извращенные.
Помнил он, помнил не памятью, а ноздрями, трахеями, всей кожей тот запах, что встретил его на пороге первой тюремной хаты в московской «пятёрке». Сложно было понять тогда, из чего сложился тот запах, что в нем переплелось и что наложилось. Наверное, это и не важно было. Важно было совсем другое: этот запах заменял здесь воздух, но с воздухом не имел ничего общего. И этот полувоздух-полузапах представлялся чем-то липким и густым, а скорее и вовсе твердым, лежащим и слежавшимся, к дыханию вовсе не пригодным. Казалось, что эта масса сама вовнутрь ни за что не полезет, что от нее надо отрезать, отщипывать, отламывать куски и насильно пальцами или ложкой запихивать, втрамбовывать эти куски в ноздри и глотку, чтобы обеспечить хотя бы какую-нибудь пищу лёгким. Впрочем, была в тот момент уверенность, что и человеческие легкие просто не в состоянии переварить и усвоить этот смердящий коктейль, что для его переработки нужны какие-то особенные жабры или железобетонный, на худой конец, пластмассовый, заменяющий легкие агрегат.
Совершенно не к месту крутанулась тогда в голове нелепая фантазия: вот бы взять пластиковую полуторалитровую бутылку, подержать ее здесь несколько минут открытой, потом плотно завернуть крышку и открыть ее уже на воле, в самой обычной квартире. Не было сомнения, что содержимое бутылки вовсе не поднимется вверх, а натужно, как перестоявшее тесто, через край поползет и медленно, но необратимо начнет завоевывать всё свободное от предметов пространство квартиры, пожирая все имеющиеся в доме ароматы и запахи. Каких-нибудь десять минут, и не останется здесь ни аппетитного духа свежеприготовленной пищи; ни отзвука одеколона, которым недавно пшикнул на себя хозяин после бритья; ни хрустящей бодрости стиранного белья, только что принесенного с балкона; ни кокетливого эха духов, что капнула на мочку уха хозяйка, уходившая на работу. Всё перечеркнет, всё забьет, всё переварит всепроникающий и всё подчиняющий тюремный смрад. Смрад-захватчик. Смрад-оккупант. Смрад-агрессор. И не найдется в доме ни одного запаха, что способен противостоять и сопротивляться его вероломной экспансии.
Между прочим, над дверью той, самой первой его, тюремной хаты работал вентилятор. «Работал» — сказано очень сильно, с великим преувеличением. Просто натужно передвигал свои лопасти по кругу. Было ясно, что вентилятору просто не хватает сил промолоть пропеллером этот тяжелый и липкий, как мякиш тюремного хлеба, смрад, заменяющий здесь воздух. Собственно, что был в хате вентилятор, что не был — ничего не менялось. И вывод напрашивался только один: дышать надо учиться заново, приспосабливая организм к этому коктейлю. Не было в таком выводе ни испуганного преувеличения, ни игривой аллегории. Отсутствие нормального воздуха оценивалось как полноценная органическая составляющая понятия несвободы. Более того, казалось, что по-другому просто и быть не должно, не может быть, не бывает. Отсутствие воздуха — это из той же обоймы, что и ненавидящий тебя «мусор»-следователь, сфабриковавший твое дело; презирающий тебя дежурный адвокат, действующий по указке того же «мусора»; равнодушный прокурор, считающий твою судьбу вполне заслуженной тобой.
Позднее, немного освоившись, Серёга стал различать, точнее, угадывать, некоторые составляющие диковинного коктейля, заменяющего в тюрьме воздух. Конечно, здесь присутствовало что-то табачно-дымовое, по-другому и быть не могло: почти всё население хаты курило, и процесс этот не прекращался круглые сутки. Только это «что-то» не имело ничего общего с щекочущим ноздри запахом свежего сигаретного дыма. Это «что-то» состояло из того, что было выкурено многими днями раньше и уже успело прокиснуть, перебродить. Соответственно, такой запах ноздри не щекотал, а вставал в них колом.
Вечно витало в камере и какое-то напоминание о прачечной. Разумеется, никакого намека на «морозную свежесть», про которую талдычат из телевизора те, кто рекламирует стиральный порошок. Какая там «морозная свежесть», когда в перенаселенном помещении круглые сутки в пластмассовом ведре в термоядерной смеси из хозяйственного мыла и хлорки с помощью двух бородатых от накипи кипятильников дезинфицируются вещи «свежезаехавших». Иначе нельзя, ибо велика вероятность присутствия вшей или, как здесь говорят, «парашютистов», в этих вещах. Ведь среди «свежезаехавших» встречаются те, кто с баней и стиркой не сильно дружил, а то и откровенные бомжи, что в коллекторах и подвалах обитали. Так что вечное желтоватое хлорно-прачечное облако под потолком камеры — это почти нормально, это свидетельство правильных профилактических мер, что предпринимает население хаты в целях собственной санитарной безопасности.
Свою ноту привносила в смрадный тюремный букет и казённая еда, которую трижды в день привозили в огромных кастрюлях на дребезжащей телеге к дверям камеры баландёры. Удивительно, но разные блюда (каша, рыба, щи) пахли здесь одинаково. Одинаково сильно и… совсем несъедобно. Казалось, что именно так должно было пахнуть в бане, на каменку которой вместо воды плеснули перестоявшее содержимое помойного ведра.
Правда, было в тюремном меню блюдо, имевшее свой индивидуальный запах. Это — овощное рагу, а точнее, тушеная кислая капуста. Его давали на ужин, как минимум дважды в неделю. О том, что на ужин рагу, не надо было говорить и предупреждать. Запах этого блюда, едкий и колючий, вышибающий слезу и кашель, прорывался через железный кормяк задолго до того, как баландёры доволакивали телегу с ужином до дверей камеры. Судя по запаху, что издавало рагу, ту капусту тушили непременно в карбиде и приправляли как минимум медным купоросом. Впрочем, и этот сверхдерзкий аромат в чистом виде существовал очень недолго. Ранее сформировавшийся смрад легко и бесследно переваривал и эту экзотику.
Тогда же, в самые первые дни пребывания в «пятёрке», стало для Серёги Гладышева совершенно ясно, что другой атмосфера в тюремной хате просто быть не может. Откуда здесь взяться воздуху, если в пространстве камеры, рассчитанной на 12 персон (шесть двухъярусных шконок), постоянно обитает от 20 до 30 человек, что порою на иных койках спят в три смены, что людям при такой скученности свойственно потеть, а кран умывальника на всю хату только один, и струйка оттуда вечно хилая.
Кстати, окон в той самой первой, памятной на всю жизнь хате в «пятёрке» (камера «первая сборка» на первом полуподвальном этаже) не было вовсе. Нет, было, в правом углу помещения, аккурат на уровне асфальта, что-то среднее между форточкой, амбразурой и слуховой подвальной отдушиной. Но это «что-то» имело размеры дамского носового платка, выходило в тюремный двор и смотрело в упор в стену вплотную пристроенного то ли гаража, то ли сарая. Так что сквозняк и прочие виды свежего воздуха здесь могли только сниться.
После «пятёрки» Бутырка была. Уже не полуподвал, не общая перенаселенная хата. Аж третий этаж на Большом спецу, и камера с высокими потолками всего на четыре человека, а главное — окно, полноценное по размерам, пусть в решетки забранное! Кажется, вот где надышаться можно — только расправь плечи и вдыхай глубже. Ан нет! Здесь также царил, властвовал, беспредельничал всё тот же тюремный смрад, не допускавший никакого вольнодумства в виде присутствия даже подобия иных запахов. С грустным удивлением отмечал Серёга Гладышев, что предметы, являющиеся носителями своего собственного сильного запаха, попадая сюда, будто пасуя перед напором этого смрада, быстро утрачивают свою запаховую индивидуальность и перестают пахнуть вовсе. Так было с купленным (по безналичному расчету, разумеется) в тюремном ларьке мылом, будто в издёвку именуемым «ароматным». Так было с переданными в продуктовой посылке лимонами. Так было с надушенным носовым платком, что вложила тогда еще обещавшая ждать жена в набор тёплых вещей, который получил Серёга накануне отправки на этап. Тот платок был щедро надушен, но замечательный аромат продержался менее суток. Хваленый французский парфюм скукожился и позорно капитулировал под натиском российского тюремного амбре!
Еще удивительнее было другое. Обосновавшийся в камере мерзкий дух тюрьмы оказывался совершенно непробиваемым, неуязвимым для воздушных потоков снаружи, которые никаких внешних препятствий для проникновения в хату, кажется, не имели. Казалось, размеры имевшегося в камере, пусть зарешеченного, окна легко могли позволить проветрить хату в считаные минуты. Но так только казалось. Куда более очевидным было предположить, что потоки свежего воздуха при попытке проникнуть в камеру просто разбиваются о стоящий столбом плотный смрад и откатываются назад, обескураженные невозможностью найти хотя бы какой-нибудь зазор, трещину, прореху в этом монолите.
Аккуратно, боясь быть поднятым на тупые штыки арестантского юмора, интересовался Серёга Гладышев у бывалых, имевших по три-четыре ходки соседей: «А как в других тюрьмах, такой же дрянью пахнет?» Разной была реакция на этот простой вопрос. Кто-то просто пожимал плечами. Кто-то недобро язвил (типа: «Ты что думал, что здесь розами пахнуть будет?..»). Только один старик, имевший отсиженных лет столько, сколько Серёга и прожить не успел, ошарашил его почти поэтическим откровением: «По-другому, парень, и быть не может, в тюрьме бедой пахнет, общая беда из бед каждого складывается, тут этого столько напрессовано, потому и такой дух тяжелый…»
Смысл этого откровения доходил до Серёги весь срок, включая время, проведенное в лагере, потому как и в зоне, которая вроде и всеми ветрами продувалась, и по соседству имела не только болото, но и лес, пахло так же, как и в тюрьме. Тот же запах беды, разве что разбавленный в зависимости от времени года то промозглым ознобом, то изнуряющей духотой.
А тогда в Бутырке, в период тягучего ожидания этапа, к нему, опять же неадекватное месту и времени, пришло размышление на тему, как этот смрад переносят те, кто сюда на работу, то есть на службу, приходит каждый день, кто имеет возможность этот гремучий коктейль регулярно чередовать с нормальным воздухом.
Разумеется, тут только фантазировать оставалось. Можно было анекдот вспомнить про чудака, просившего вместо кислородной маски поднести его к выхлопной трубе. Только в той ситуации не до анекдотов было. Всякий раз, оказавшись рядом с кем-то из местных мусоров, Сергей чутко втягивал воздух, пытаясь определить, чем пахнет от этого человека. Безрезультатными были те попытки. Мусора, они же сотрудники администрации, несмотря на то что в тюрьму приходили только на работу, а всё остальное время находились дома, на улице — словом, на свободе, пахли так же, как пахли не имевшие выхода наружу, так же, как пахла сама тюрьма. Верно, в качестве бледных проблесков неординарности выступали порой сивушный перегар, запах сапожного крема, чесночный духман. Но и эти запахи самостоятельно существовали только в первые часы присутствия мусоров на своих рабочих местах. Позднее и эти, пусть не самые приятные для обоняния, оригинальности целиком растворялись в главном и единственном тюремном запахе.
Неужели самой судьбой бутырским мусорам было предписано быть вечными хранителями, носителями, жрецами тюремного смрада? Неужели их дети не морщат носы, встречая отцов с работы? Неужели их жены, деля с ними постель, не удивляются тому, что даже после душа и ванной от мужей «пахнет работой»? Неужели к этому запаху можно привыкнуть самим и тем более приучить к нему близких? Может быть, отбираются на эту работу специальные, редкой породы люди, у кого, если и не особенные жабры вместо лёгких, так хотя бы врожденное безразличие к запахам, полная неспособность их различать, сравнивать? Или больны эти люди редкой, неизлечимой, наукой не изученной болезнью, эдаким обонятельным дальтонизмом?
Как-то Серёга даже смоделировал про себя ситуацию, что может сложиться, когда какой-нибудь прапор из продольных отправится в заслуженный отпуск. Разумеется, будет в тот момент облачен в гражданку, всякие там рубашечки-джинсики. Возможно, и духовитым лосьоном накануне после бритья щеки протрет. Очень может быть, что где-нибудь по пути он и пивка дёрнет, от которого запах неслабый и узнаваемый. Только ничего это не изменит. Войдет прапор-отпускник в купе, расположится на своем месте. И вдруг, не ровен час, попутчиком его окажется бывший арестант. Наверняка вчерашний бедолага, едва войдя в купе, нервно потянет воздух, настороженно осмотрится и, глядя в упор на того, кто еще вчера распоряжался под бутырскими сводами, поинтересуется: «Что-то тюрягой тянет, ты, сосед, часом, не из мусоров будешь?»
Правда, веселее от таких, вроде бы смешных фантазий не становилось. Разве что вопрос возникал: «Ну нас, арестантов, таким запахом-воздухом наказывают, нас этим воздухом в довесок к лишению свободы, к тому наказанию, что суд определил, но почему этим же смрадом обязаны дышать те, кто нас от свободы охраняет (или наоборот, что в принципе ничего не меняет)? И дышат они этим (пусть не круглые сутки) до самой пенсии, а это на круг срок выходит покруче, чем у любого тяжеловеса. За что же им так? С другой стороны, их на эту работу никто пинками и под конвоем не загонял. Мусора сами выбирали свою профессию, что выбрали — тем и дышат.
Странно, но и женщины, которых хватало в бутырской администрации и которым, кажется, самой природой было определено тяготеть совсем к другим запахам, пахли так же, как их коллеги-мужчины. А ведь пользовались, непременно пользовались они и духовитым шампунем, и терпким дезодорантом, и манящими, сносящими у мужиков голову духами. Только все эти ароматы как будто отсекались на пороге здания, куда они приходили служить свою службу. В итоге пахли эти женщины тем же запахом тюрьмы, в котором угадывался и корябающий бронхи отзвук капустного рагу, и сшибающий с ног духман застоявшихся мужских тел, и горчичный привкус перекисшего табачного дыма, и много чего еще, что кувыркалось в этом коктейле.
И вот после всего этого в парфюмерном магазине потянуться к полке, где выстроились шеренги «Михайловского централа»? От такой перспективы Серёге Гладышеву только и оставалось, что хмыкнуть.
Позднее продвинутая племянница-старшеклассница терпеливо объяснила ему, что названия парфюмерных штучек, как и многих прочих товаров, далеко не всегда несут в себе прямой смысл и конкретную информацию; что «тюремное» имя одеколону могли присвоить просто «стёба ради», в погоне за оригинальностью и, как модно нынче говорить, за эксклюзивом. Мировая, мол, практика, менеджерский прием.
Ничего не изменили эти аргументы в представлениях Серёги Гладышева о соотношении понятий «тюремный запах» и «парфюмерный аромат», но объяснения племянницы он выслушал терпеливо, не перебивая. Потом то ли спросил, то ли удивился вслух: «Выходит, теперь и духи типа «Шанель-Бутырка» выдумать можно…»
«Можно, вполне даже креативно получится», — согласилась не заметившая подвоха продвинутая племянница.