Именно так: «Я — ненужный человек», говорил он; даже иные из своих критических статей подписывал так. «Самая горестная вещь — что я решительно один, без всякого знамени». А при таком самоощущении, естественно, тянет в среду изгоев общества или хотя бы сторонних, отдельных. «Не таких».Вот то, что на всеобщем слуху: «А ф р е м о в. Федя! Спишь? Ф е д я (поднимается). Не разговаривайте. Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля…».Толстой, «Живой труп», и вряд ли, при таком-то немногословии, кто-нибудь лучше выразил суть русской, российской тяги к цыганской песне, к цыганам.Не говорим о тяге к цыганщине «ресторанного», кабацкого пошиба, когда клич «К цыганкам!» означал почти то же, что «к девкам», — читай хотя бы «Чертогон» Лескова. Но даже и там, на примитивнейшем уровне, «не свобода, а воля» — от семьи, от купеческого распорядка.Схематически определяя: «свобода», «фратерните-либерте» — европейское или европеизированное понятие. «Воля» — что-то совсем другое, нечто «до» — до цивилизации, вне цивилизации. «Десятый век». Безотчетность и беспредельность: «И в аравийском океане, / И в дуновении Чумы». Да сам уход Толстого из дома, из мира, что он предсказал уходом Феди Протасова, не был ли, при его-то уме, если угодно, и при расчете, рожден безотчетностью? Не был порывом куда-то «туда», за предел?А Пушкин, по легенде, будто бы ушедший с табором за цыганкой? (Да если и не уходил, то в мечтах совершил побег — иначе откуда имя Алеко, отданное герою?)Цыгане вообще неотделимы от его жизни — и цыганка Таня пела ему напоследок, провожая в женатую жизнь. Между тем цыганщины — как стилистической стихии, способной влиять на «авторский» стиль, — вовсе нет в поэзии Пушкина. И как раз «Цыганы» с их романтической условностью доказывают эту несовместимость.Кто был с ней совместим (до Блока)? Языков? Сомнительно. Денис Давыдов? Это да, это теплее, почти горячо. Совсем горячо — Аполлон Григорьев (1822—1864). И сама тяга к «воле», неприрученной и необузданной, есть прелесть его поэзии и несчастье его судьбы.Ясно, что прежде всего — и справедливо — имя Григорьева связывают с «Цыганской венгеркой» и «О, говори хоть ты со мной, / Подруга семиструнная!», если только не считают эти стихи, части-главки большого цикла «Борьба», анонимно-народными. Да и поют, объединяя тексты, путая, подменяя слова, — это судьба многих романсов: при пении текст часто становится если не несущественным, то второстепенным. Отчего Чайковский мог писать романсы на слова и Пушкина, и безликого стихотворца Ратгауза с равным успехом.С Григорьевым почему-то — почему бы? — дело иное.
Он — поэт на редкость неровный. Иногда — графоман-подражатель. Однако «Венгерка» и «О, говори…» мало того что поются и, вероятно, не перестанут петься, но при всей заразительности мелодии не просто трогают, а едва ли не рвут сердце словами. Почему же?Предположение общего характера: сама по себе цыганщина есть раскрепощение от правил «просвещенного вкуса». Недаром она не повлияла на Пушкина, зато входила в состав обаяния «дилетанта» Дениса Давыдова. Тут уж — что Бог на душу и на голос положил, без цензуры со стороны «настоящей» поэзии. Тем более гармонической.Говоря уже о самом Григорьеве: у него и надрыв, доходящий до истерики и в ином контексте способный показаться дурновкусием («…Запишет да в оперу всунет — все изгадит», — это снова Федя Протасов об «ученом» композиторе, пытающемся записать цыганскую песню), — голос, нет, вопль простодушной искренности. Выражение глубоко индивидуальной судьбы.Как бы ни переиначивали при пении два шедевра Григорьева, рассчитываю хотя бы на относительное знание их текстов… Да, Господи, достаточно уже самого начала, двух первых строк, тех самых: «О, говори хоть ты со мной, / Подруга семиструнная!» (только бы не «гитара», а именно «подруга»), чтобы почувствовать мучительность одиночества. Понять, что поэт, для кого сама гитара, инструмент, по высокомерному выражению Горького, излюбленный парикмахерами, — подруга, единственный друг, действительно говорит с ней, ожидая ответного отзвука. «О, говори хоть ты…». Потому что более некому. «О, пой, моя желанная!». И больше того: «Я от зари до зари / Тоскую, мучусь, сетую… / Допой же мне — договори / Ты песню недопетую».Выходит, это словно бы не он поет; он — слушает, просит, ждет!А в гениальной — полагаю, не меньше — «Цыганской венгерке» в песню, в романс, по природе своей, повторяю, рассчитанные на полуфольклорное существование, и вовсе входит, разрешается лирическая, трагическая тема: «В безобразнейший хаос / Вопля и стенанья / Все мучительно слилось. / Это миг прощанья. / …Пусть больнее и больней / Занывают звуки, / Чтобы сердце поскорей / Лопнуло от муки».Как сказал другой поэт, кстати, любивший Григорьева, «все это было, было, было». В так называемой личной жизни.
Родившийся в Замоскворечье, Григорьев был внебрачным сыном чиновника, выслужившего дворянство. Правда, в своем патриархальном доме он получил вполне добротное воспитание (потом будут Московский университет, дружество с однокашниками Фетом и Полонским, попытки войти в ученый мир, кончившиеся ничем, — да и чего было ждать от человека, увлекшегося писанием критических статей, и, сверх того, стихотворца с богемными наклонностями). И хотя было бы стереотипом утверждать, будто именно «незаконность» появления на свет породила соответствующие «комплексы», поэты всегда поэты. У «бастарда» Герцена, не получившего отцовскую фамилию Яковлев, особых мук не замечено, а «бастард» Жуковский при своем ангельском нраве так и пронес через жизнь рано образовавшийся трагический взгляд на мир.Так и тут. Да, переживаниями детства никак не объяснишь кошмар будущей жизни (пьянство, неоднократная долговая тюрьма), но, кажется, настрой на судьбу неудачника, «ненужного», «лишнего» был заложен в характере. Даже (особая тема) видное положение лидера неославянофилов не могло не обернуться разрывом, неприязнью, «надпартийностью» (Блок о Григорьеве).То же выходило и на «любовном фронте» — от ранней влюбленности в «крестовую сестру» Лизу (а она влюбится в Фета), включая несколько лет безответной любви к Антонине Корш, женитьбу — с отчаяния — на ее сестре Лидии (брак, конечно, распался) и страсть к дочери сослуживца Леониде Визард — тут, как бывает, поэтическая удача на обломках любви, помянутые «Венгерка» и «О, говори…». Что ж до финала…Он изложен в поэме «Вверх по Волге», этой, по авторскому определению, «Одиссее о последнем романтике», впрочем, являющей собою страшноватую историю страсти, ссор, драк, наконец, опять же разрыва. Начиная с того, как «ее» привели к нему, «ее» — это в сущей реальности проститутку Марию Дубровскую. «Ты погибала без возврата, / А я мечтал тебя спасать». Ну в точности студент из «Ямы» Куприна: «Ты смело обопрешься на мою сильную руку. Я выведу тебя на дорогу честного труда…».Не вывели — ни тот, ни другой.Сперва — пришедшая ясность сознания, что на сей раз «не то», не прежняя, пусть отвергнутая, любовь. А уж это противоречие, надвое раздиравшее душу воспоминаниями, разрешалось, понятно, испытанным российским способом: «Вина, вина! Хоть яд оно, / Лиэя древний дар — вино!». Да какой там Лиэй, то бишь Дионис! «Однако знобко… Сердца боли / Как будто стихли… Водки, что ли?».И вся любовь.
Итак, «ненужность». И — «надпартийность». Первое как следствие второго, что русская общественная жизнь традиционно воспринимает с подозрительностью и враждой. «Над» — это публикой не прощается, да и сами поэты будто подчеркивают нелегитимность подобного положения.Разумеется, первым делом возникают в памяти строки Пушкина, обращенные, как уверенно говорили, к красавице-львице Аграфене Закревской: «…Как беззаконная комета / В кругу расчисленных светил».« — Ты писал о беззаконной комете… — напоминает Пушкину его друг Соболевский в пьесе (замечательной) Леонида Зорина. И возражает: —…Не та бедная блудница, которая Бог весть почему внушила тебе эти строки, ты сам беззаконная комета в нашем расчисленном кругу. Ты — вне закона…».Справедливо! Но — лишь с нашей нынешней точки зрения, с высоты или, наоборот, из низин нашего понимания пушкинской судьбы. Он сам себя беззаконной кометой никак не считал. Был прочно связан с прошлым России, гордясь ролью и весом своих предков; был вписан, хотел быть вписан в свою современность; «без боязни» смотрел, хотел смотреть в историческое будущее.Да и сам образ кометы, в которую преображена «блудница», — образ восхищения! Любования!Но проходит время, и: «…Ты мчишься мертвым комом света, / Путем, лишенным прямизны», скажет Константин Случевский. Подобно Пушкину, о женщине, но, вопреки Пушкину, безрадостно: «Мертвый ком». А Григорьев…Этот образ — или его вариации — вообще не отпускал его. «Метеорской (! — Ст. Р.) кабацкой поэмой звуков безвыходного страдания» назовет он «Цыганскую венгерку». В другом стихотворении скажет о «печальной», «падучей звезде», рассыпающейся прахом. В стихотворном романе «Отпетая» Сатана, взывая к будущей «отпетой», соблазняет ее тем же сравнением: «О, будь кометой роковой!». Наконец, стихи, прямо названные «Комета»: «Недосозданная, вся полная раздора, / Невзнузданных стихий неистового спора, / Горя еще сама и на пути своем / Грозя иным звездам стремленьем и огнем, / Что нужды ей тогда до общего смущенья, / До разрушения гармонии?..».«До разрушения…». Да, Аполлон Григорьев, без сомнения, из разрушителей — славянофильского ли союза, собственной ли биографии. И — судьбы? Вот это нет, памятуя, что говорим о поэте, имеющем способность (напомню) создавать замечательные стихи на обломках любви, на руинах жизни.«…Безвременье вливало водку в нас», — много-много позже напишет другой поэт, по совпадению, может быть, не случайному, также не расстававшийся с гитарой. Напишет не о предшественнике, а о «нас», о своем поколении, о себе, но «охрипший его баритон», знаменитый на всю страну, выразит заодно и «безвыходное страдание», и горькую победу собрата и предшественника Григорьева, над его безвременьем. У обоих проступят наружу страдальческие усилия, с которыми безвременье ощущается, преодолевается, стало быть, и побеждается. Отчего поэты, погибая физически — до обидного рано, а по видимости даже бессмысленно, — выживают и остаются духовно.