В начале апреля в издательстве «ЭКСМО» выходит новый роман Дины Рубиной «Почерк Леонардо». Просто всем советуем купить эту книгу.
Премьера — маленький отрывок — сегодня в «Свободном пространстве». Подарок автора.
На первые студенческие каникулы Володька с Анной подрядились на летние гастроли в Горький — от шараги такой, «Московский цирк на сцене».
В эту концертную бригаду (жанр: немудреная эстрада с легким уклоном в цирк) Анну взяли Белоснежкой на роликах. Володька, бородатый гном, улепетывал от Белоснежки, лихо крутя педали, на «моноцикле» — одноколесном велосипеде. Комическая сценка на три минуты — школьная акробатика, плевые трюки, легкий веселый хлеб, летняя синекура…
Администратором концертной бригады, собранной за неделю по принципу «с бору по сосенке», был пожилой артист, вернее, бывший артист, закрученный штопором. Ходил боком, неотрывно глядя себе за левое плечо. У него и кличка была — Штопор. Когда-то в молодости работал верхним в номере групповой акробатики. И в свободные дни ребята наладились выступать по клубам в провинции. Однажды на представлении в каком-то клубе, работая в пирамиде, стоя головой к голове нижнего, большим пальцем ноги он угодил точнехонько в патрон лампочки. Током пробило всю группу.
С тех гастролей Штопор приобрел свою кличку, а с ней инвалидность. Но его пронырливая натура не терпела простоя.
Каждое лето, получив индульгенцию от кореша, чиновника в Министерстве культуры, он набирал очередную свою бедовую команду.
Помимо зеленого молодняка — студентов циркового училища, платить которым можно было сущие копейки, выписывая остаток на кого угодно, — в программе участвовали люди и более опытные, то есть куда более спившиеся.
Например, музыкальный эксцентрик Жека, бездарный до такой степени, что директора цирков предпочитали его номер снимать с представлений, платя ему полную ставку, лишь бы не позорил. При фантастическом невежестве (Жека и средней школы не осилил) он взрастил в себе поистине наполеоновские амбиции. Говорил весомо, любил вставлять в разговор умные словечки собственного измышления. Если проваливал номер, считал это непрухой, случайностью, коварством судьбы. «Сплошные экстрессы и незаурядицы», — говорил он. С уборщицами, конюхами, униформой разговаривал высокомерным густым баритоном. С ведущими артистами и администрацией переходил на блеющий тенорок. Если назревала драка, мгновенно переключал голосовой регистр на пронзительный визг. То есть диапазоном собственного голоса демонстрировал и подтверждал специализацию: музыкальная эквилибристика.
В цирке за ним прочно закрепилась кличка Задрыга.
Эквилибрист Семен Аркадьич — единственный, кроме «молодняка», непьющий артист, то есть пьющий, конечно, но вечерами, после представления, — держался со сдержанным достоинством. Свой элегантный номер работал под романтическую музыку, на высоком белом пьедестале, с красивой сине-белой подсветкой. Сухощавая тонкая фигура гнулась в медленных пируэтах, замирала на полминуты в замысловатых арабесках, вновь оживала…
Горьковских работяг завораживала скульптурно застывшая красота.
Была еще Марина, девушка-«каучук», но посреди столь удачного «чёса» ее пришлось снять с программы: во время выступления прямо перед носом у нее выскочила крыса, уселась и с любопытством уставилась в глаза. От ужаса у той замкнуло позвоночник. Так, дугой, прямо со сцены, беднягу и увезли на «скорой».
Но вот кто работал совершенно потрясающий номер — латыш Алексей Трокс. Это была чистая манипуляция: обаятельная, неуловимая ловкость рук. Фокусы с картами, шариками, монетами, спичками…
Например, появившись на сцене, артист мучительно и безуспешно пытался зажечь спичку о подошву элегантной концертной туфли… И когда уже возникал насмешливый ропот публики, в его левой руке, неизвестно откуда, вспыхивала совсем другая, тайно припасенная спичка.
Заканчивал свои выступления безотказным трюком: ходил по рядам и, отвлекая внимание зрителей, виртуозно снимал часы с простодушных зевак. Затем вызывал на сцену двух-трех особо «неверующих» и — на глазах у недоверчивой публики, в те мгновения, что крутил, разводил, расставлял добровольцев, — попутно снимал часы и у них. И все в хорошем темпе, с прибаутками, какими-то стишками собственного производства, довольно смешными. Так что в финале, когда фокусник приступал к раздаче «уведенных» часов, в зале стоял гром аплодисментов.
Это было филигранное искусство действительно ловких рук. Каждый день, отработав свою детсадовскую туфту, ребята спускались в зал — Анна иногда прямо на роликах — смотреть на «дядь Лешу». Им не надоедало…
…Правдами и неправдами Штопор устроил «своих гавриков» на постой в цирковую гостиницу в знаменитом районе Канавино. Дядя Леша уверял, что именно в здешних ночлежках и кабаках Горький брал своих персонажей. Говорил: вы принюхайтесь, малыши, и запомните этот жизненно-исторический перегар. Здесь воздух такой.
В самом деле, не верилось, что со времен написания известной горьковской пьесы прошло уже изрядно времени: вокруг гостиницы и по всему району бродили такие ужасающе театральные типы, точно вырвались из гримерной минуток на пять — хлопнуть кружку пива тут, за углом…
Встречались и в самой гостинице бывшие цирковые, пропитые до последней жилочки…
По утрам собирала бутылки и выклянчивала кружку пива у ближайшего ларька всем известная Катька, в прошлом воздушная гимнастка. Жила она с сердечным другом, бывшим артистом, которого все звали просто — Заяц, довольно крепкий был старик, алкоголик со стажем, подрабатывал ассистентом в каком-то номере. Жили они душа в душу, сутками квасили, а когда не на что было пить, Заяц продавал Катю командировочным в той же гостинице. Незадорого. Иногда за бутылку.
В ободранном вестибюле, с выщербленными плитками кафельного пола, висело написанное от руки объявление, безнадежный вопль уборщицы Маруси: «Дорогие товарищи! Душевная до вас просьба не ссать в подъезде! Это какой же труд за вами убирать!».
Вся гастрольная компашка вечерами кочевала из номера в номер. Иногда по блату «москвичей» (все ж люди культурные, столичные) пускали «отдохнуть» в пустом помещении буфета. Это была комната, обшитая драной формайкой и безнадежно пропитанная застарелым духом пивной отрыжки.
Жека роман крутил с местной буфетчицей Гердой Ивановной, одинокой дамой в вековой химзавивке. Губки она тщательно рисовала фиолетовой помадой — умильным сердечком, как на дешевых открытках — учительница первая моя. И пахла очень авторитетно: многолетний засол духами «Сирень» перешибал даже могучую вонь старых креветок в стеклянной витрине буфета.
Романтичное имя досталось ей от матери. Та в детстве на ярмарке видела спектакль заезжих кукольников. Огромный, с татуировкой на лбу, заморский мавр, невесть откуда взявшийся, надев на обе руки двух кукол, разыгрывал на разные голоса ужасно воздушную любовь. Принц и принцесса — Гай и Герда — впечатались в горячечное воображение девочки. И через тридцать лет родив единственную дочку, она сначала хотела назвать ее сразу обоими именами, слепив их в радужное кольцо: Гайгерда. Потом, видя, как скривился муж, тяжелый заика, махнула рукой и усекла мечту.
За приют Герде немного платили — оставляли бутылки от пива. Она никогда не забывала напомнить: «Деньги, ребята, на жопе не растут!». И по-своему, отмечал справедливый Штопор, была права.
Устроившись «в уюте и просторе», да еще раздобыв у Герды граненых стаканов, чтоб как люди пить, вся цирковая бригада усаживалась вокруг сдвинутых столов, навеки застланных липкой клеенкой. И тогда обязательно затевался разговор о достоинствах разных цирковых буфетов. Да не тех, зрительских, в фойе, а что в служебной части, рядом с гардеробными. Это ведь, куда ни кинь, очень важная часть жизни у цирковых.
— Все-таки я вам скажу, — говорил эквилибрист Семен Аркадьич, педантично ломая на квадратики плитку шоколада и выкладывая их на расстеленный носовой платок. — Лучшие цирковые столовые это — Гомель, Минск и Алма-Ата…
— Так в Алма-Ате, Сема, даже своя пекарня при цирке! — вступал Штопор, аккуратно разливая по стаканам пиво. Никогда ни капли не пролил мимо, хотя делал это, можно сказать, со спины. Стаканы были казенные, с ними трепетно обращались. — Какие они там эклеры пекут, помнишь?
— Ну. А вот Горький, Ярославль, Тула — это чума; голод, почище блокадного. Туда, если зашлют, консервами запасайся, сухарями, супами в пакетиках. Да и всем, чем можно.
Тогда влезал в разговор Жека-Задрыга, заявляя, что хуже буфета, чем тутошний цирковой, просто не бывает. Одни яйца вареные и креветки.
— Зато спиртного залейся, — возражал Штопор. — Здесь директор сам зашибает, потому следит, чтоб не обидно было трудовому народу. Ну, будем!
Артисты опрокидывали, откашливались, отхаркивались, культурно отирали губы ладонью и тянулись к шоколаду.
— А у нас здесь, в Горьком, такой случай был… Здесь же артистический буфет прямо за форгангом, у выхода в фойе... Ну, и потому алкаши и бомжи просачиваются… Помню, стоим мы в форганге, за занавеской, разминаемся… Полутемно, представление идет… Смотрю, какой-то мешок лежит. Пригляделся — алкаш в полной отключке. Значит, выполз из буфета, перепутал направление. Вместо фойе, направо, пополз налево. И сморило его прямо под святая-святых, под доской авизо.
— А в Горьком и буфетчицы особые, — добавлял Штопор, наливая по новой. — Просто суперхамло! Одна так довыебывалась, что наш коверный — да ты его знаешь, Сема, Коля Сокольничий — не выдержал, схватил с прилавка счеты и шарахнул ей по башке так, что она аж присела, а счеты — вдребезги. Ну, Колю мы тут же увели и спрятали, пока милиция не уехала… Но баба хоть немного притихла. А Коле все потом говорили: «Что, сводишь счеты счетами?».
— С другой стороны, где Сокольничий, там драка и даже поножовщина, — вставлял Жека. — Что, скажешь, нет?
— Почему, — соглашался Штопор, — я ж ничего не говорю, Коля вспыльчивый. Он тебе, Жека, в позапрошлом или в прошлом году рыло-то начистил?
Когда напивался, Жека любил порассказать о своих победах над дамами:
— Ну, думаю, выпью еще полстаканчика! — рассказывал интимным тоном. — Выпил! Ну, думаю, щас нападу!
Еще любимая тема разговоров была: какой цирк чем славится. Они ведь, как люди, — каждый со своей репутацией. Были такие, с дурной славой. Харьковский, например, там всегда что-то случалось.
— Вечные, ну, вечные истории с дрессировщиками… — говорил дядя Леша. — Штопор, помнишь ту румынскую дрессировщицу, которую лев убил?
— А то! В Харькове много смертных случаев. Как и в Ижевске.
— В Ижевске не скажи, не для всех, — поправлял Алексей. Он точность любил и в разговоре, как и в своей профессии, не допускал небрежности. — Там только канатоходцы летят. Многие падают и калечатся. И убиваются тож. Мой брат, когда ему приходила разнарядка в Ижевск, дважды брал больничный, да и запивал для верности… И пронесло! А года через два там еще кто-то из канатоходцев упал. Просто фатальный город…
Анна с Володькой прибились к дяде Леше.
На публике — во фраке, в бабочке — он глядел гоголем, к дамским ручкам галантно склонялся, рисованной бровью поводил. Вечерами же, в номере, да за бутылкой пива, лоск с него сползал, растрескивался, как старый грим на коже. Проступали морщины, красные прожилки змеились на носу и щеках, по-стариковски соловели глаза. Но цирковые байки и поучительные «соображения» так и сыпались из него, ни разу не повторяясь.
— Настоящая манипуляция — это большое искусство, — говорил дядя Леша. — Если ты настоящий манипулятор, ты каждым пальцем обеих рук должен действовать одновременно. И взглядом, взглядом уводить зрителя, как утка от гнезда, совсем в другую сторону… Каждодневный рабский труд — вот твой удел!
Он вытягивал обе руки и клал их на стол: длинные нервные пальцы чуть подрагивали, словно прислушивались к разговору, в любую минуту готовые поймать из воздуха платочек, расплести намертво завязанную веревку, вытащить из уха горящую спичку.
— Пальцы точить надо. Как токари точат на станках особо тонкие детали. Как старый чертежник оттачивает любимый карандаш. У тебя рисунок кожи на подушечках пальцев — то, с чего менты отпечатки снимают, — должен быть отшлифованным, как стекло! Вот тогда я скажу тебе: да, ты достиг нужной степени чувствительности. Теперь — прикасайся! Прикасайся к лепестку цветка! К крыльям бабочки! К стрекозиным глазам — ты вреда им не причинишь. Пианисты это называют «туше»! У нас это встречается, как жемчужные зерна в навозе.
Дядя Леша подпирал кулаком дряблую щеку, вздыхал, сливал себе в стакан остатки пива.
— В нашем жанре кто в основном наяривает? Приспособленцы всех мастей: либо он отработал свое в сложном жанре и ему в лом с манежем-кормильцем расстаться, либо это детки именитых родителей, что аттракционы по наследству получают…
И потом, что такое иллюзион в советском цирке? Это ж в основном ящики. Разные ящики — покрупнее, с ассистентами, помельче — со зверушками или там метелками из крашеных перьев. Халява-матушка с огро-о-о-мными сиськами. Такой, с позволения сказать, аттракцион может отработать любой человек с улицы. В ящиках все ж само работает! Главное — запомнить, какой трюк за каким следует, да не споткнуться спьяну о реквизит. У меня была ассистентка, Лолка, она так и говорила: «Главное, когда ладошками хлопаешь «оп-ля!», чтоб ладошки встретились».
Алексей занимал номер на пару с Жекой-Задрыгой, но частенько оставался в одиночестве: Жека промышлял в здешних райских садах, гоняясь то за одной, то за другой нижегородской Евой.
Едва ли не каждый вечер Анна с Володькой засиживались у дяди Леши… Уже и сам он клонил голову на локоть, уже Володька засыпал и трижды просыпался над столом — Анна все не отпускала фокусника.
— А Гарри Гудини? — спрашивала она. — Дядь Леш, он ведь, правда, под водой от цепей освобождался? По-настоящему?
— Что значит — по-настоящему? — тот взъерошивал остатки жалкой шевелюры, которая на сцене, тщательно расчесанная на прямой пробор, сверкала декадентским бриолином, а вечером свисала со лба тусклой серой тряпкой. — Ты с ума сошла. Забудь слово «по-настоящему», когда речь идет о манипуляции, об иллюзионе! Об ис-кус-стве!.. Гудини — да, классик жанра, но он уже умер когда — в 26-м году! Кто сейчас раскроет его секреты? А между прот-чим, знаешь, в честь кого Гудини, который был просто Эрих Вайс, еврей из Будапешта, взял себе псевдоним? В честь знаменитого французского фокусника-иллюзиониста Робэра Гудэна… Жил такой во Франции, в городке Блуа, в девятнадцатом веке. Вот то был волшебник! Могучий интеллект и дьявольская изобретательность. Никто его зеркальных фокусов до сих пор не может повторить…
— Блуа? — переспрашивала Анна. — Гудэн — через «э»? — тут, на свободе, она левой горячечной рукою писала и писала что-то в блокнотик своей летучей абракадаброй, своим, никому более не подконтрольным, «почерком Леонардо». …Володька иногда заглядывал и сразу отворачивался: у него даже голова кружилась при попытке хоть что-нибудь разобрать.
— К тому же, — продолжал дядя Леша, — все они себя чудовищно мис-ти-фици-ровали!.. — У него уже заплетался язык, но логическая связь беседы никогда не путалась. Порой он останавливался посреди фразы, мысленно как бы проверяя сказанное, удовлетворенно кивал и возвращался к разговору на том же слове: — Чудовищно мистифицировали! Я знал знаменитого Мессинга. И скажу тебе, что в жизни Вольф Григорьич был спокойный, даже замкнутый человек. А на публике?! Клокотал и страх нагонял. Законы жанра! Артистизм! Сценический блеск! Понимаешь?
— Ань-ка-а, — просил в очередной раз проснувшийся Володька, — спать идем!
— Погоди! — отмахивалась она. — И что, этот Гудэн, он с иллюзионными ящиками работал?
Алексей фыркал, откидывался к спинке стула, с негодованием поводил уже мутными очами.
— Он их придумывал! Причем абсолютно нестандартные ящики! Ведь у нас с какими работают: их секрет либо в двойном дне, либо в стенках… Как-нибудь подробней покажу, на трезвую башку… Одним словом, под дном ящика крепится зеркало под углом, вот так… — Показывал наклонной ладонью. — Пол отражает, дает иллюзию пустоты. Главное опять — что? Не забыться, не попереться вперед, не отразиться самому ногами или задницей. Такое бывало, я помню случаи…
— А если добавить грань вот с этой стороны?
— С какой?
Она доставала из кармана джинсов почтовый конверт, сложенный пополам, шариковую ручку, и рисовала: — Вот здесь… так… Или так…
— Не понял!.. А при чем здесь вот это…
— А ты не смотри отсюда. Ты стоишь вот здесь. Так? Публика — тут… Тогда вот в этом сегменте возникает мертвая зона, которую можно использовать… Подожди, тут места мало… — переворачивала конверт с Аришиным письмом и азартно чертила с другой стороны…
— Ё-мое! — бормотал фокусник. — Вот мозги у девки!..
Они принимались обсуждать и спорить о каких-то деталях, Володька переходил на койку дяди Леши, засыпал, опять просыпался от взрыва их спорящих голосов:
— Да откуда ж это возьмется? Фантастику писатели пишут!
— Это не фантастика, дядь Леш. Это физика. Здесь тот же эффект, что в космической черной дыре: гравитационное притяжение настолько велико, что покинуть ее не могут даже объекты, которые движутся со скоростью света. Значит, и сам свет не в силах из этой дыры убежать!
— Анька!.. Утро уже!
— Да подожди ты!!! — кричали эти двое в один голос.
Именно в этой летней плевой халтуре они постигали законы, приметы, словечки цирковой жизни: спиной к манежу-кормильцу не садиться! Никогда не говорить слово «последний» — самая плохая примета. Не последний раз делаю трюк, а «еще раз». Семечки в цирке не грызут — программа прогорит. Да и слово «пожар» понимается только в том смысле, что прогораем. А еще есть чистокровно цирковые слова «мандраж» и «кураж», которые давно уже ушли в народ. Ну, «мандраж» — оно везде и кругом понятно. А вот «кураж» — оно как? Если на репетиции никогда не пойдешь на этот трюк без лонжи, а в работе, на публике, тебя будто вверх подносит, когда о страхе и осторожности просто не думаешь, купаешься в лучах прожекторов, — только сила и ловкость, только взгляды на тебе сотен глаз!.. Когда неуверенные, не накатанные еще трюки ты вдруг отрабатываешь с блеском… вот тогда и говорят в цирке: «Отработал на кураже».
— А вот еще о кураже, — говорил Алексей. — Я что скажу, и это чистая правда, клянусь самым дорогим. Всю жизнь манеж для меня — как святой источник. Энергией питал, исцелял в самом буквальном смысле… Иной раз притащишься в цирк с температурой, да после вчерашнего «отдыха»: там болит, здесь саднит, спина, как рассохшаяся доска, голова чугунная… Интересно, думаю, как я выползу, не говоря уж о работать… Доползаю до форганга: о-о… лучше, лучше… голова вроде проясняется… поясница прошла… Ну, а когда слышишь, как инспектор тебя объявляет... да выходишь под пушечку! Тут уж и видишь себя как бы со стороны: статным, элегантным, загадочным… Эх! Я уверен, что там, в манеже, особая какая-то сила! Объяснить не могу. Это уже точно из области фантастики. Но на собственной шкуре многажды испытал!
В один из таких вечеров дядя Леша сказал:
— Малыши, вот у вас вся цирковая жизнь впереди. А я на пенсию выхожу… Завершаю, так сказать, профессиональную карьеру. Что б вам у меня кофер не купить? Учтите, кофер дореволюционный, настоящее папье-маше. Я сам его тридцать пять лет тому купил у знаменитого коверного Гусакова Михал Григорьича. А тот божился, что ему достался после смерти артиста императорских театров Мамонта Дальского.
— Дядь Леш, — усмехнулся Володька, — да нам его и поставить некуда. Мы ж без кола без двора.
Но Анна уже крутилась у кофра, ощупывала уголки-застежки и вцепилась в этот старый кофр так, как только женщины умеют вцепиться в приглянувшуюся вещь.
И правда, в цирковых мастерских кофры мастерили совсем неприглядные: фанеровка дерматиновая, снаружи грани подбиты алюминиевыми уголками — дешевка!
Ценились кофры довоенные, немецкие, фибровые, как солидные сундуки.
Каждый уважающий себя цирковой номер владел таким кофром, а то и двумя-тремя. Они были предметом престижа и гордости. И стоили не меньше двухсот пятидесяти рублей.
А тут такое подвалило, такая удача, да с биографией!
И отработав в таборной компании Штопора еще месяц, они без разговору и торговли отвалили дяде Леше запрошенные им немалые деньги. Так, по случаю, ничего не загадывая про свой будущий номер, Анна с Володькой приобрели великолепный старинный кофр, или, как произносили цирковые, «кофер» — еще дореволюционный, из настоящего папье-маше, того, что фанеры тверже.
Это был целый шифоньер — «шифанэр», говорила незабвенная Панна Иванна. Раскрывался он стояком на две половины, почти в рост человека — во всяком случае, Анна свободно в нем размещалась, — с полочками, зеркалом, ящичками и вешалками. Изнутри оклеен был алым шелком, чуть погасшим — все же артистическая жизнь, годы скитаний! По углам обит латунью, да на заклепках, да с накладным замком.
Анна становилась между половинами, раскидывала руки, делала «загробное» лицо: изображала огненного ангела, с тяжелыми крыльями на пунцовой подкладке.
Вернувшись в Москву к началу второго курса, они подали заявление в ЗАГС Ленинградского района столицы и чинно расписались — бледные, напряженные, с букетиком ромашек в руках.
Кофер — единственное имущество молодых, вместилище неизвестного номера, — Володька занес на спине в темную и тесную комнатку на улице Кирова, которую на оставшийся с лета заработок они сняли у полусумасшедшей четы старых троцкистов Блувшейнов.