«Четвертый рейх» — это проект вне жанров, я называю его не-роман. С подзаголовком «СС», что расшифровывается как «Собрание суеверий». В основном о Европе, Евросоюзе и о «нашем человеке» в этой новой геополитической реальности. Сильно мистифицированное описание, сквозь призму «городских легенд», ужасов, новых и старых суеверий и метафизических измышлений.
Герой перемещается по городам Европы — Берлину, Мюнхену, Таллину, Парижу, Лондону и т. д. Порой возвращается в Москву и Петербург и снова улетает в Европу. Вроде бы травелог с антропологическими заметками, в которые время от времени вторгаются вампиры, инопланетяне, оборотни, йоги, восточная философия, Эдда, викинги, живые мертвецы и русские писатели. Потому что, помимо всего прочего, это о них — писателях. И русской литературе, да.
Рано прилетел самолет. В девять утра электричка доставила меня на станцию Берлин-Шарлоттенбург. Быстро нашел гостиницу — она нашлась прямо напротив станции. Номер мой оказался еще не готов. Оставил сумку и отправился бродить.
Снег не убирали, тротуары были посыпаны крупным песком. Оттого Шарлоттенбург показался мне таким же родным и неуютным, как проспект Большевиков в Санкт-Петербурге.
С Потсдамер-плац свернул на Кайзер-Фридрих-штрассе, прошагал квартал до светофора, перешел дорогу и пошел назад по противоположной стороне. Было холодно, тоскливо, хотелось в туалет и курить. Совсем не хотелось гулять. Начало декабря в Берлине — не тот сезон, когда хочется гулять. На Унтер-ден-Линден — под липами — липы стоят обглоданные зимой.
Почему-то я всегда прилетаю в Берлин зимой. Для этого города я вестник морозов. В аэропорту предупреждали — не берите посылки у незнакомцев. Не оставляйте свой багаж без присмотра. Но, кажется, кто-то успел подкинуть русскую зиму в мою истрепанную дорожную сумку.
Зато в Париж я прилетаю ранней весной — после меня зацветают сирени.
Сезонное божество — это просто такая работа, вроде наркокурьера. Некоторые работают на две ставки.
Все кафе и кофейни, все бары и кебабы на моем пути были закрыты. Аккуратные немцы открывались в десять утра, некоторые — в одиннадцать. Спать уже не хотелось, но состояние было унылое и ошарашенное.
За всю предыдущую ночь мне удалось подремать только пару часов, и то урывками. Вечером в Таллинне мы справляли поминки по русской литературе. Пришли известия, что русскую литературу только что похоронили и вбили над могилой похабный цветочный крест.
Русская писательница из Вильнюса Лена Элтанг, русский писатель Андрей Аствацатуров с супругой, русский писатель я с супругой — узкий круг приглашенных на тризну. Михаил Елизаров часом раньше отбыл поездом в Москву. Мы приехали в Таллинн, чтобы сделать питчинг. И мы сделали его — хотя раньше даже не знали такого слова.
Писательский эпизод в сетку Таллиннского кинофестиваля вставили на девять утра — проклятый час. Почти никто не пришел. Киномагнаты, сценаристы, режиссеры и продюсеры наверняка еще спали. Хотя прошлым вечером все были в сборе — надирались халявным виски на приеме во французском посольстве. Ничего, мы сделали питчинг друг другу и остались довольны.
Потом мы плакали как три Ярославны. Это же понятно: на ее месте должен быть я! «На месте Иисуса должен быть я» — напевал из Биллиз Бэнд. «Напьешься — будешь».
Напиться не удалось.
До половины четвертого собирал в номере вещи. Потом спустился. Такси, любезно заказанное устроителями, ожидало у отеля. В номере осталась жена, сонная и теплая. Такси довезло меня до аэропорта за три минуты. Похоже, что таллиннский аэропорт от центра города так близко, что можно было дойти пешком.
В зале отлета я оказался совсем один — регистрировался первым. В полусне загрузился на маленький самолетик до Риги. Самолетик вращал пропеллерами и, кажется, махал крыльями. Пересадка — ночной кошмар. Вдруг Таллинн стал Ригой, один непонятный язык сменился другим, мне снилось что-то про инопланетян.
Когда динамик прогремел прямо в ухо — «Мистер Садулаев, подойдите к выходу номер одиннадцать» — я подумал: алес. Засекли.
Кто засек, за что, почему — я не подумал. Какая разница? Кто угодно, но, скорее всего, инопланетяне.
Оказалось, заменили самолет и у меня другое кресло, получите новый посадочный талон. Какая к черту разница! Я чуть не поседел из-за вас.
Ах да, я уже давно седой.
И снова упал в дрему, на этот раз до аэропорта Тигель-Берлин.
Вот, дьявол! Неужели в этом Берлине усталому путнику в десятом часу утра негде присесть и согреться?
Я понял, что стою перед витриной бара. С другой стороны витрины неимоверно худой человек в очках и с сережкой в ухе протирал стекло. Он улыбнулся мне, как-то криво и вместе с тем дружелюбно. Я решил, что он похож на Коровьева и потянул на себя дверь.
За дверью оказалась плотная штора коричневого цвета. Чтобы войти в бар, нужно было отодвинуть штору. Я помешкал мгновение и отстранил тяжелую ткань рукой.
Внутри помещение оказалось совсем не таким, каким оно виделось снаружи, через витрину. Оно было раза в четыре больше, глубже, и вообще, другое. На столах горели свечи, утопленные в розовых стеклянных бутонах, заведение было погружено в полутьму.
За барной доской стоял солидный господин с белыми волосами. Он протирал бокалы — когда бы ты ни увидел бармена, он всегда протирает бокалы, черт их подери!
Я спросил:
— Могу я иметь чашку кофе?
— Почему нет? — ответил бармен.
— И бейлис, — добавил я.
Зашел во второй зал, занял столик, сбросил тяжелый полушубок и подошел к стойке.
— Это хорошо, что вы работаете.
— Мы работаем двадцать четыре часа, — сказал блондин. — Сейчас нет посетителей, но мы все равно работаем. Они приходят каждый вечер, где-то в одиннадцать. И сидят до утра. Знаете, здесь бывают такие типы!
— Можно курить?
— Пожалуйста.
В этом баре можно было курить. Довольно редкое обстоятельство в современной Европе, которая помешалась на долголетии.
Я сам бросал курить раз десять. В последний раз не курил месяца два или три. Потом большой человек по телевизору сказал на всю страну, что меня, можно сказать, уже нет. В тот день, проходя мимо ларька с табачными изделиями, я остановился. Крупные буквы на пачках сигарет угрожали: КУРЕНИЕ УБИВАЕТ.
НЕ УСПЕЕТ! — подумал я, и купил Vogue.
Взяв с барной доски спички, я вернулся за свой столик. Выкурил сигарету. Сходил в туалет. Ноги согрелись, мочевой пузырь не давил, и вообще — жизнь налаживалась.
Стена зала напротив моего столика была увешана черно-белыми фотографиями. На фотографиях бывалые люди, с морщинистыми лицами, заскорузлыми руками, узловатыми телами курили, пили и обнимались в интерьере заведения. Одна женщина пенсионного возраста задрала свитер и показывала свою грудь, примерно шестого размера. Слава Богу, под свитером была еще какая-то кофта.
Я смотрел зачарованно. Один старик, взятый крупным планом, был похож на Мика Джаггера, лет эдак еще через пяток. Другой персонаж, стоящий в раскорячку в дверном проеме у туалета, напомнил мне Чарльза Буковски. То есть, я подумал, что старик Буковски выглядел примерно так.
Подошел бармен, неся мне кофе в большой чашке и бейлис в низкой и плоской рюмке. Я сказал, махнув рукой на стену:
— Хорошие фотографии!
Он поставил напитки на мой столик и ответил:
— Да, это очень старые фотографии. Лет пятьдесят.
— Они напоминают мне то, о чем писал Чарльз Буковски. Вы читали Буковски?
— Да, он был здесь.
Я подумал, что блондин не понял моего вопроса. Мы говорили на языке, одинаково неродном для нас обоих.
— Кто был, простите?
— Буковски. Вы же о нем спрашивали.
Ну, все ясно. Мне вспомнились парижские кафе на бульваре Монпарнас, в каждом из которых, если верить вывескам, рекламе и официантам, безвылазно сидел Эрнест Хемингуэй.
Я не удержался и спросил, наверное, с сарказмом:
— А Хемингуэя тут не было?
Бармен посмотрел на меня и ответил серьезно:
— Нет, Хемингуэя не было. Буковски был. Гюнтер Грасс был. Илья Троянов. А Хемингуэя не было.
— Понятно.
— Даже если Хемингуэй и заходил сюда, я бы не мог его видеть. Он ведь умер в 1961 году. Я тогда еще не родился.
Я хотел спросить: стало быть, Буковски вы сами здесь видели? Но вовремя прикусил язык.
Старина Буковски перекочевал на пляжи той-стороны-луны каких-то шестнадцать лет назад. Так что блондин вполне мог его застать — здесь или в другом месте; не знаю, был ли Буковски когда-нибудь в Берлине? В Европе? Насколько я помню, его Генри Чинаски никогда не покидал пределов Америки!
Бармен уже стоял за стойкой, занимаясь своим обычным делом.
Я выцедил ликер, допил кофе, закурил одну сигарету. Потом другую. Вдоволь наглотавшись дыма, оделся и подошел расплачиваться. Блондин рассчитал меня, не поднимая головы.
— Я зайду к вам вечером.
— Конечно.
Вышел и продолжил путь по Кайзер-Фридрих-штрассе. Заведеньица тут и там начинали работать. Одно из маленьких кафе обещало «русские пироги». Я открыл стеклянную дверь и увидел примостившегося в углу Коровьева. С ним были женщина и собака.
Коровьев кивнул мне как знакомому, собака поднялась и посторонилась, давая пройти.
Коровьев, женщина и собака ушли раньше меня. Я поел и потопал в гостиницу. Номер прибрали, администратор выдала мне ключ — обыкновенный металлический ключ с прицепленной к нему деревянной штуковиной в виде шахматной пешки.
Гостиница была русская. Старая и убогая. Мой номер оказался размером со спичечный коробок. Не было ни бара, ни сейфа, ни холодильника. Было холодно. Вода из крана с красной нашлепкой была чуть теплее воды из крана с синей нашлепкой.
Гостиницу нашла в Интернете моя жена. И заказала номер на четверо суток. Три звезды, тридцать пять евро в сутки, завтрак — шведский стол. Вай-фай. В номере чайник. Чего еще тебе нужно, скотина?
В первый раз я был в Европе в такой дешевой гостинице. Обычно мне заказывали четыре звезды, со всем фаршем. В Мюнхене, месяц назад, гостиница была в самом сердце города. За две минуты мы с женой добирались до площади с ратушей, Мариенплац, а пивная Хофбройхаус, та самая, из которой выплеснулся гитлеровский путч, была в пяти минутах ходьбы. Четверо суток, двести восемьдесят евро в сутки за номер. Но тогда расходы несла Контора.
Закутавшись в одеяло, я уснул, наверстывая недосыпы предшествующих суток.
Утром следующего дня я позавтракал и отправился в местный офис Конторы. Имел формальную беседу с милой кураторшей. И получил на руки красивый чек. Пришлось немного поволноваться: моя фамилия на чеке была в немецкой транскрипции, а начертание в паспорте — по таблице соответствий русских и латинских букв. Но молодой клерк в Коммерцбанке даже не обратил на это внимания и обналичил полную сумму.
Я вернулся в гостиницу. Рассовал деньги по книжкам. Сходил пообедать в азиатскую забегаловку. Больше никаких подвигов от меня не требовалось.
От нечего делать нашел в Интернете биографию Чарльза Буковски.
Оказалось, что сукин сын был практически немцем! Гейнрих Карл Буковски — вот как его звали на самом деле, и родился он в городе Андернах. Правда, когда малышу Буковски (вот уж кого трудно представить себе малышом!) было три года, его родители эмигрировали в Америку, где будущий поэт стал сначала Генри, а потом Чарльзом. В Германию он больше не возвращался. Значит, в баре на Кайзер-Фридрих-штрассе он никак не мог появляться — разве что отец заносил его туда в пеленках. Отца звали Генри, Генри Буковски.
И он был алкоголиком.
Так что один из Буковски мог заходить в бар к блондину. Правда, задолго до появления этого блондина на свет. Если старший Буковски бывал в Шарлоттенбурге. И если в Шарлоттенбурге в 1920 году уже был этот бар на улице Кайзер-Фридрих-штрассе.
Размышления меня утомили. Я оделся и отправился погулять. Прогулявшись до Вимльсдорфер-штрассе, я нашел эту улицу весьма привлекательной. Сияли витрины, звучала музыка, пони катали детей, а в палатках разливали глинтвейн. Я шел от палатки к палатке, сначала туда, потом обратно. И вскоре почувствовал себя совсем хорошо.
Тогда я вспомнил про бар и отправился на Кайзер-Фридрих-штрассе. Первый раз я прошел квартал по знакомой улице туда и обратно быстро и не утруждая себя поисками, легкомысленно полагая, что витрина бара сама бросится мне в глаза. Ничего подобного. Второй раз я прочесывал улицу более основательно, изучая все вывески и витрины. Коровьевского бара я не нашел. Зато пару раз, когда я подходил к дверям под сомнительного толка вывесками вроде «Сиси» или «Кафе любви», из дверей выбегали полураздетые девицы и громко зазывали меня внутрь. Я шарахался от них как от чумы, натянув на себя вежливую улыбку.
На всякий случай я обследовал пару прилегающих улиц, хотя мог поклясться, что не сворачивал с Кайзер-Фридрих-штрассе, когда набрел на теплый приют в то холодное утро своего прилета. Но и на прилегающих улицах бара я не нашел.
Тогда я подумал, что никакого бара и не было. Наверное, утомленный перелетом, сбитый с толку пересадками, невыспавшийся, в дурмане полусна, я присел на скамеечку и задремал. И мне все привиделось — блондин, Коровьев, Буковски.
Уже без надежды я шел по улице в третий раз. Злился на самого себя, но не мог оставить затею отыскать свой фантастический бар. Пытался себя убеждать: ладно, Рига, инопланетяне. Но бар! Я же не сумасшедший! Этот бар был где-то здесь! И как сквозь землю провалился!
Последнюю фразу я произнес вслух и даже топнул для убедительности ногой.
Повернувшись, я увидел витрину, которая никак не была похожа на ту, которую я искал. И я то ли уже проходил мимо нее два раза, то ли ее здесь не было. Однако теперь она была. И я открыл дверь.
За дверью висела плотная коричневая штора.
Внутри помещение выглядело совсем не так, как снаружи.
Теперь в залах клубился дым. Было полно народу. В углу стоял старый музыкальный автомат, из которого доносились звуки песенок в стиле кантри. За стойкой работал другой бармен, не тот, которого я видел днем раньше. Примерно такого же возраста и комплекции, такой же светловолосый, но чуть пониже и с другим лицом. У стойки слева сидел Коровьев и пил пиво.
Коровьев заметил меня и кивнул весьма энергично, едва не стукнувшись подбородком об ободок пивной кружки.
Высокий табурет по центру стойки занимала женщина лет пятидесяти, полная, но приятная. Судя по всему, она сидела тут уже долго и времени даром не теряла. Перед ней стоял полупустой бокал с белым вином, очевидно, далеко не первый и не второй. Она залопотала что-то по-немецки, жестами приглашая меня сесть рядом.
Я сначала вежливо отказался. Но, получив у бармена свою рюмку амаретто, передумал, и приземлился между дамой и Коровьевым.
— Я русский, — сказал я женщине. Я не понимаю по-немецки.
Она посмотрела на меня с подозрением. Я к этому привык. Мой баварский акцент выдает меня с потрохами. Всякий раз, когда я говорю по-немецки эту фразу — «Я не понимаю по-немецки» — меня считают притворщиком. Мой собеседник, видимо, думает: ну это предложение ты выучил довольно хорошо. Мог бы выучить и еще парочку.
Тем не менее, я полагал, что моего заявления будет достаточно для того, чтобы дать понять, что общение между нами едва ли возможно. Но женщина была не из тех, кто останавливается перед препятствиями. Она сказала:
— Все в порядке, мы можем говорить по-английски.
— Хорошо. Я Герман.
— Иррес. Меня зовут Иррес.
Цитата — подумал я. Но не мог вспомнить, откуда.
— На здоровье, — сказала Иррес по-русски и подняла свой бокал.
Я чокнулся с ней своей рюмкой.
— Ты жила в Восточном Берлине?
— Нет, я жила в Западной Германии.
— Тогда откуда ты знаешь русский язык?
— Я была в Москве в прошлом году.
— Как турист?
— Да. Жила в отеле, как там, мать его, «Рэдиссон». Прекрасный сервис. Стой! Извини, песня. Я должна петь эту песню!
И женщина стала подпевать музыкальному автомату, довольно точно попадая в ноты: «Дорога, приведи меня домой. В Вирджинию! Туда, где горы до самого неба!»
За нашими спинами бесновался средних лет мужчина в синей куртке. Он переходил от столика к столику и, шатаясь, что-то орал во всю глотку.
— Это Ганс, — сказала Иррес. — Он плохой человек. Нацист.
— Шикльгрубер! — орал Ганс.
— Он говорит, что он сын Адольфа Гитлера, — сказала Иррес.
Я подумал, что сыну Адольфа Гитлера, если бы он существовал, должно быть сильно за шестьдесят. А мужчине в синей куртке на вид нельзя было дать больше сорока-сорока пяти лет.
— Я Шикльгрубер! — вопил Ганс.
Я подумал, что мужчина вовсе не считает себя сыном Гитлера. Шикльгрубер — это фамилия отчима Адольфа Гитлера. Если Ганс носит фамилию Шикльгрубер и считает себя потомком отчима Гитлера, то он даже не родственник фюреру, а так, свойственник.
Ганс подошел и уставился на меня.
— Привет, Шикльгрубер — сказал я.
— Он не понимает по-английски. Он дурак, — сказала Иррес.
И что-то еще сказала по-немецки Шикльгруберу, видимо, чтобы он отправлялся к черту.
Но Ганс продолжал стоять около нас. Я обратился к нему по-немецки:
— Нацизм — плохо. Русский, немец — брат. Дружба. Нет война.
Коровьев даже вскочил от сильного прилива эмоций и заорал:
— Да, точно так! Правильно сказал! Верно сказал! Вот сказал, так сказал! Пригвоздил! В самую точку!
К моему удивлению Ганс Шикльгрубер стал отчаянно мотать головой и повторять:
— Я не нацист!
— Ты нацист, — сказала Иррес.
И добавила что-то по-немецки.
Ганс поник головой, сдулся и куда-то исчез.
Я заказал себе бейлис.
— На здоровье! — сказала Иррес по-русски, и мы чокнулись.
— Как мне сказать по-немецки: дай, пожалуйста, зажигалку?
— Даф ихь дас фойрцойг хабе, битте!
— Даф дас...
— Ихь! Даф ихь дас фойрцойг хабе!
— Даф ихь дас фойрцойг хабе, битте!
— Генау! На, бери.
— Спасибо.
Я закурил.
— Это алкоголик, — сказала Иррес, видимо, про исчезнувшего Ганса. — Здесь полно алкоголиков.
— Я знал. Я был здесь вчера утром, и бармен сказал, что по ночам собираются странные типы. Так что я был готов.
— Ну, спасибо! И я тоже странный тип?
— Нет, ты нормальная. Я тоже нормальный. И мы здесь. Но остальные — странные типы.
— А, точно!
— Алкоголики везде одинаковые. У нас в России тоже много алкоголиков.
— Да? И что ты с ними делаешь?
— Ничего. Разговариваю.
— Зачем?
— Это весело.
— Весело?
— Да, все весело, если не принимать всерьез.
Женщина взяла мою руку в свою большую, белую, мягкую ладонь.
— Как ты прав!
— Если принимать все слишком близко к сердцу, жизнь превратится в ад, — сказал я и мягко вытянул свою руку обратно.
— Не рассказывай мне про ад. Я знаю, что такое ад.
У меня разом пересохло в глотке. Я попросил бармена:
— Еще бейлис, пожалуйста!
— Я была учительницей в младших классах.
Иррес пошарила по стойке и напялила на себя очки.
— О! Так ты действительно похожа на учительницу!
— Правда?
— Точно! Учительница!
— Я учительница. Я вела занятия в младших классах. Я знаю, что такое ад. Ад — это маленькие дети! Ужасно!
Понятно.
— Я так рада, что встретила тебя, мой дорогой!
Я выпил свой бейлис и заказал еще. Музыкальный автомат играл немецкий шлягер.
— Ненавижу! — сказала Иррес.
— Что?
— Эту музыку. Но, мы должны быть толерантны, я так думаю.
— Безусловно. Мы должны быть толерантны.
— Но, нет! Я не могу!
Женщина сползла со стула и потащилась через зал к музыкальному автомату. Через пару минут она вернулась. Играло кантри, и бывшая учительница пела: «Дорога, приведи меня домой. В Вирджинию! Туда, где горы до самого неба!»
Я тоже начал подпевать.
Когда песня закончилась, Иррес сказала:
— Смотри, позади тебя. Это Барни.
Я оглянулся.
— Кто?
— Вон тот, черноволосый. Это Барни. Он всегда здесь бывает.
Я увидел мужчину артистической внешности с длинными темными волосами ниже плеч.
— Он музыкант, Барни. Он играет на гитаре! Как он играет на гитаре! Как сам дьявол не может играть на гитаре!
— Он был в какой-то рок-группе? — спросил я.
Иррес кивнула.
— Да, он был в рок-группе. В «Пинк Флойд», в первом составе. И еще в другой группе.
— «Скорпионз»? — сказал я. Других западногерманских групп я не смог припомнить.
— Да, в «Скорпионз», — сказала Иррес. Так он говорил.
— Круто! — сказал я.
— А теперь он не играет. И он очень злой. Он все время устраивает драки. Я пытаюсь с ним подружиться. Я говорю ему: Барни, не будь таким злым! Будь милым, Барни! Будь милым с барменом, будь милым со мной, Барни! Но он не слушает. И устраивает драки.
— Наверное, он разочарован?
— Да. Я могу подружиться с тобой. Ты милый.
— Спасибо, Иррес.
— Спасибо! — сказала Иррес по-русски.
— Генау! — сказал я.
Вдруг я понял, что у фрау Иррес нет детей. Фрау Иррес была учительницей в младших классах. Дети — это ад, говорит фрау Иррес. У нее нет кольца на безымянном пальце правой руки. Но даже если бы было — у фрау Иррес нет своего маленького ребенка, своего ада. И уже никогда не будет.
И в субботу вечером фрау Иррес сидит в баре, где каждый раз одно и то же — пьяный Шикльгрубер, невозмутимый блондин за стойкой и музыкант Барни, с которым фрау Иррес пытается подружиться. Но тщетно! Барни не хочет быть милым.
Я взял себе еще ликера. Иррес снова сходила к музыкальному автомату.
«Дорога, приведи меня домой. В Вирджинию! Туда, где горы до самого неба!»
Мы закончили петь, и я сказал:
— Ты хорошо поешь! Ты тоже пела в рок-группе?
— Нет, я была учительницей. Это Барни, он играл на гитаре.
Я подумал о том, что они могли бы быть вместе. Барни играл бы на гитаре, а Иррес пела бы свои любимые песенки в стиле кантри. А рядом ползал бы их маленький ребенок, свой собственный ад, свое собственное счастье.
И еще я подумал, что сейчас я думаю ее мысли, мысли Иррес.
И мне показалось, что я уже видел эту женщину раньше.
Я вспомнил фотографию на стене. Женщину пенсионного возраста, поднимающую свитер... Иррес была похожа на нее как... как на саму себя!
Бред, не может быть! Тот, вчерашний блондин сказал, что этим фотографиям пятьдесят лет!
Мне стало жутко. Я сходил в туалет, стараясь не смотреть на стену во втором зале, через который я проходил, на стену, где висели фотографии людей, похожих на Мика Джаггера, Чарльза Буковски и фрау Иррес...
Вернувшись, я сел на свой табурет у стойки. Боковым зрением я увидел, как отодвинулась штора у двери, и машинально повернул голову. В бар зашел Коровьев. Я повернул голову налево и увидел: Коровьев сидел на своем месте и тянул пиво из громадной кружки. Я снова повернул голову: Коровьев шел от двери к стойке. Мне надоело вертеть головой, и я стал ею трясти, чтобы сбросить наваждение. А второй Коровьев, словно издеваясь, подошел к первому. Они поздоровались. Я увидел, что это все-таки два разных человека, просто очень похожих. Новый Коровьев был чуть выше старого и, кажется, чуть толще.
— Думаю, мне пора идти.
— Нет! Почему? — Иррес ухватила меня за обе руки.
— Я, это... шрифтштеллер! Мне нужно работать. Я работаю по ночам. Мне нельзя много гулять и пить. Мне еще нужно работать.
— О! — сказала женщина с уважением в голосе и отпустила мои руки.
— Я, может быть, приду завтра.
— Завтра меня не будет.
— Тогда счастливо!
И двинулся к выходу.
— Иррес! Запомни, меня зовут Иррес!
Снова цитата — подумал я.
И вспомнил, откуда.
Дошел до гостиницы — гостиница была недалеко, в паре сотен шагов. Не работал. Почитал и лег спать.
На следующий день я отправился к Бранденбургским воротам. Ворота были на месте. Я заметил, что значок легиона, который держит воин на колеснице, чуть накренен. Это было очень реалистично.
Здание бундестага было окружено полицейскими машинами. Недавно раскрыли группу террористов, среди которых были и мои бывшие соплеменники. Говорят, они замышляли подорвать бундестаг. Теперь купол обозрения закрыт, и круглые сутки стоит оцепление.
Идиоты.
Над бундестагом реяли огромные полотнища флага Германии — я насчитал пять. И один скромный флаг Евросоюза. На фронтоне выбито: народу Германии.
Я подумал, что наше время — вовсе не закат Европы и не гибель империй. Но рождение новой Европы и новой империи. Она собирается под огромными флагами Германии, до поры прикрытыми маленьким знаменем Евросоюза. Здесь — центр силы, величия, могущества.
Маленький пигмей, безголосый варвар, я тащился от бундестага по огромному полю. Один, как призрак. Перед бундестагом — пустое место. Размером с два футбольных поля. Или даже четыре. Ничего нет. Просто — пустое место, засыпанное снегом.
Я понял, что это площадка. Посадочная площадка. Для инопланетного корабля. Конечно! Как я раньше не догадался! Именно сюда приземлится основная делегация Галактического совета для переговоров с Четвертым Рейхом! Все уже готово! И разведчики снуют тут и там: я видел их в Риге.
Отправился обратно, к станции метро, и колючий ветер хлестал меня по обмороженному лицу.
В метро я думал о призраках.
Призракам приходится нелегко. Весь мир для них — одна заснеженная пустыня. Они бредут, каждый в своем одиночестве, и холодный ветер терзает их бесплотные оболочки. Плохо быть призраком! Гораздо хуже, чем инопланетянином!
Почему же мы все так хотим стать призраками? А мы хотим стать призраками, иначе трудно объяснить то, чем мы занимаемся. Мы стремимся скорее стать призраками! И мы очень расстраиваемся, когда другие нас обгоняют.
Деньги? Какие деньги в нашем бизнесе, о чем вы? Только в высшей лиге появляются деньги, на которые можно сносно жить. Да и то: лучшие получают достаток, вполне сравнимый с таковым у средней руки банкира или предпринимателя. Если бы те же усилия и таланты направить в другое русло, результат мог быть куда более внушительным! А в нашей, скромной первой лиге, и таких денег нет. Мы нищие, простым клерком ты заработаешь больше. И все же теснят, толпятся те, неудачники, из второй лиги. Им хочется занять твое место. Зачем? Почему?
Потому что из первой лиги есть выход в вечность. Не вся высшая лига и не автоматом туда попадает. Многие легионеры будут забыты через год-другой после смерти. А на первую лигу выделено несколько билетов. И всего-то надо, чтобы лет через десять после твоей кончины один филолог откопал твой ранний текст и показал миру, как великое открытие. Другой подхватит, и вот ты уже в вечности! Ты — призрак!
Большой удачей считается стать призраком еще при жизни. И ты с удовольствием замечаешь: все больше людей рассказывает о том, как они пили с тобой водку. Ты никогда не встречал этих людей, и водки вообще не пьешь. Но это значит, что ты уже призрак.
Так иначе называется слава.
И наше последнее пристанище — тот самый кабак, где Шикльгрубер, Джаггер, Буковски, Хемингуэй. И Барни, из первого состава. И фрау Иррес, из ада. И, теперь уже, я. Я знаю, что и Генри Миллер там бывал: он заходил в бар прямо с бульвара Монпарнас в Париже. И я, однажды оказавшись в Купчино, замечу стеклянную дверь с коричневой шторой за ней, войду и окажусь там — в баре на Кайзер-Фридрих-штрассе, в обители призраков.
Ведь я этого достоин.
Я уже многого достиг: моя плоть просвечивает и тает. Для родного ребенка я становлюсь призраком — за сотни километров, появляюсь вечером как аккаунт в ай-си-кью и спрашиваю про оценки. Кто подтвердит, что это я печатаю под номером 153489597? И кто подтвердит, что это она, моя дочь, отвечает мне?
Держит меня за руку жена, земная, мудрая и не дает раствориться. Но я плыву, я лечу и увлекаю ее за собой. Живое, реальное меняя на призрачное. Остановите меня!
Через пару дней космический корабль, замаскированный под «Боинг» компании «Эйр Берлин», с инопланетянами в форме пилотов и стюардесс, снова поднял меня над землей, над аэропортом Тигель, и понес на другую планету, где для призраков построен город, похожий на Петербург. Я смотрел в иллюминатор и напевал: «Дорога, приведи меня домой. В Вирджинию! Где горы до самого неба!»
А в баре на Кайзер-Фридрих-штрассе старая толстая женщина втолковывала изжеванному судьбой бюргеру:
— Я познакомилась здесь с писателем, с русским писателем. Его зовут Достоевски. Слышал о таком?
Бюргер устало кивает: да, кажется, он что-то слышал.
— Достоевски. Он был здесь. Мы подружились. Он звал меня с собой, в Москву. В Москву, слышишь? Он хочет, чтобы у нас были дети, двое детей. Но я не люблю детей. Дети — это ад. Я была учительницей в младших классах, я знаю, что говорю. Но он говорит: дети — это обязательно. Двое детей. Я не знаю. Я не люблю детей. Но он такой толстый и такой милый, Достоевски! Пожалуй, я согласилась бы иметь детей от Достоевски. И еще от Барни. Но Барни такой злой! Он не хочет быть милым со мной! Эй, Барни, слышишь? Если ты не будешь милым со мной, я улечу в Москву, к Достоевски! У нас будут дети, Барни, двое детей. Достоевски, он такой милый! Он обязательно за мной прилетит, он обещал! Он прилетит и заберет меня с собой. Он заберет меня в Москву. Хочешь, я возьму тебя с собой, Барни?!.
Иллюстрации: Андрей Носков / Соль
Материал по теме:
Колонка Германа Садулаева: Сорванная башня