Когда говоришь москвичам о засилье всего московского в литературе, москвичи возмущаются: это кто бы говорил, ваши питерские, вон, куда пробрались, все заняли — и Кремль, и Белый дом. Тогда становится понятно, что засилье всего московского в литературе — форма мести Петербургу. Игнорирование петербургской литературы — и поныне очень своеобразной по сравнению со всей остальной словесностью на русском языке — одна, а безудержное восхваление наугад выбранной московской чепухи — другая половина этой мести.
Что заведомую чепуху превозносят в либеральном лагере — это привычно: то у них Горалик — живой классик, то Иванова — критик, то Айзенберг — поэт. А вот свежий пример: «Литературная газета» насаждает, как картошку, некоего Былинского.
Роман Валерия Былинского «Адаптация», который сейчас выходит книгой, был подан еще в рукописи на «Нацбест». Номинатор, критик Лев Пирогов, каждому из членов большого жюри отправил пространное письмо, в котором попросил: 1) «Адаптацию» обязательно прочитать; 2) не бросать читать, потому что поначалу она может вызывать раздражение, но это только поначалу, потому что 3) если дочитать ее до конца, она «изменит вашу жизнь». Когда же ни один из членов жюри не проголосовал за «Адаптацию» ни баллом, Пирогов написал у себя в журнале, что некий влиятельный московский деятель (деятельница?) обзванивал всех членов большого жюри, требуя ни в коем случае за «Адаптацию» не голосовать. Что ж, если у вас паранойя, это еще не значит, что за вами никто не следит, и если и впрямь был в Москве такой деятель, то это значит, что в Москве есть как минимум один человек со здравым смыслом и хорошим вкусом.
Поскольку восхваляющих «Адаптацию» рецензий вышло уже несколько, а всем остальным читать этот 600-страничный том в лом, нужно наконец рассказать всем правду об этой книге.
Что там полагается делать рецензенту, пересказывать сюжет? Ну, держитесь. Одинокий сорокалетний сценарист однажды вместо того, чтобы идти на работу, летит в Египет. Проводит некоторое время в Хургаде, потом возвращается в Москву. В Москве он проводит серию Разговоров о Жизни: с Нормальной Девушкой, с Удачливым Бизнесменом, со Священником, с Психиатром и т. д. Потом он встречает Настоящую Любовь, которая, неожиданно разбогатев, берет его путешествовать в Европу, а потом на Кубу. С Кубы Настоящая Любовь сбегает. Потом он находит ее в Москве, и тут случается конец света. Случается Страшный Суд, герой встречается с Господом Богом, у них происходит Разговор о Жизни, после чего герой входит в Царство Божье. Ах да! Все это время герой безостановочно сношается со всякой попавшейся ему на пути особью женского пола.
Все это могло бы быть комедией, или психоделическим потоком сознания, или постмодернистским кунштюком, но «Адаптацию» даже романом не назовешь — на самом деле это не более чем гон.
Гон — это прежде всего по языку — в лучшем случае просто бесцветному и пресному, но в большинстве случаев неуклюжему и ущербному. Гон — это и по художественной правде: все, кроме московских баров и Хургады, описано крайне неубедительно, а что касается персонажей, то тут уже такое насилие над правдоподобием, что зубы начинают ныть. Ни психиатров таких не бывает, ни священников, ни менеджеров, ни дауншифтеров, ни студенток, нормальные люди так себя не ведут, так не разговаривают, так не трахаются, наконец, — решительно, в тексте нет ни одного персонажа, который не был бы целиком высосан из пальца. Единственная живая страница романа — та, на которой описаны воспоминания матери героя о том, как она маленькой девочкой встречала немецкие танки в деревне. Всего одна страница, и не знаю, нужно ли, в контексте вышесказанного, приписать эту заслугу автору или той, которая поделилась с ним этим воспоминанием.
Конечно, «Адаптация» думает про себя, что она философский роман. Но на самом деле это тоже гон, потому что все, что с таким зашкаливающим по любым меркам пафосом здесь открывается и продумывается, нормально развивающийся интеллигентный мальчик открывает и продумывает лет этак в двенадцать-тринадцать. В четырнадцать лет нормально развивающийся интеллигентный мальчик обнаруживает, что Бога можно определить как угодно, так что пора с этим завязывать и перейти к чему-нибудь поинтереснее, но если обнаружится сбой развития, то мальчик продолжит с упоением, до бесконечности поражаться: «Бог — это Марианская впадина!», «Бог — это бесконечная лестница!», «Бог — это чувак в баре!»... Вот такой вот мальчик и напишет к сорока годам «Адаптацию», и будет еще думать, что он философ не хуже Достоевского. «Что делать?», «Кто виноват?» и «Как похудеть, наедаясь на ночь?».
Разумеется, такой мальчик слушает Doors, Pink Floyd, Led Zeppelin и думает, что оттого, что его герои постоянно будут их слушать, текст станет лучше. Разумеется, главный вопрос у такого мальчика — как же это так, меня такого прекрасного, не любят, мне, такому хорошему, не удается адаптироваться. Ответ, который напрашивается сам собой, — это, что в мире существует заговор против хороших мальчиков. Разумеется, когда такой мальчик начинает описывать постельные сцены, получается ерунда, потому что с постельными сценами он знаком только по порнофильмам. И разумеется, единственное, что может такой мальчик сделать, — это отомстить миру, уничтожив его. Хотя бы в финале романа. Мальчик этот уподобляется персидскому царю, велевшему высечь море, и мальчик даже не подозревает, что над ним будут смеяться те, кто вместе с Мамардашвили продумал очень простую, но отлично рассеивающую морок шестисот страниц «Адаптации» мысль: мир не имеет по отношению ко мне намерений. Уничтожать мир глупо, а делать это еще и в финале романа — смешно к тому же.
Так что заверения адепта «Адаптации» Пирогова, что, мол, раздражение от первых страниц романа сменяется потом чем-то волшебным, — это примерно как когда мальчик говорит девочке, что больно только в первую минуту. Не верьте, девочки: о вашем удовольствии четырнадцатилетние мальчики не думают; только о своем.