Третий роман Татьяны Москвиной «Позор и чистота» (М., Астрель, 2010) с подзаголовком «Народная трагедия в тридцати главах» производит впечатление ошеломляющее — по крайней мере до середины. Потом свыкаешься и задаешься вопросом: если безоговорочно первому, с большим отрывом, критику и публицисту Петербурга, автору двух книг прозы, одна другой лучше, понадобилось писать такой плохой роман — это же не просто так?
Будь перед нами дебютант, мы бы и вчитываться не стали, но по книге Москвиной сплошь и рядом раскиданы язвительные намеки, ценные соображения, точные наблюдения и всяческие указания: если это и плохизм, то в катаевском смысле слова, от mauvais. Что такое мовизм — вопрос отдельный, ибо катаевскую позднюю прозу никак не назовешь плохой. Более того, она отличная, но неправильная с точки зрения канона: бессюжетная, фрагментарная, строфичная, восходящая то ли к Розанову, то ли к симфониям Белого.
Мовизм Москвиной — назовем его москвизмом — совсем другой: это сознательное, в каком-то смысле образцовое упражнение в жанре сериала. Москвина доказала, что умеет писать прозу, хотя после ее публицистики и критических портретов вряд ли нужно было кому-то это доказывать. Если в первом ее романе «Смерть — это все мужчины» сюжет только мешал следить за развитием авторской мысли, а вся ценность книги заключалась в нервном и раздраженном монологе лирической героини, то в конспирологическом детективе «Она что-то знала» все уже было сбалансировано, уравновешено и расставлено по местам. Фабула была хорошо закручена, авторские отступления и публицистические вставки крепились к ней в правильных местах и вовсе не белыми нитками. Но случай Москвиной — особенный: ей не так уж важно хорошо писать, это не входит в авторскую задачу, ибо получается само.
О стиле обычно заботятся те, кому он не дается. Легко заметить (по форумам это особенно видно), что стиль — предмет заботы читателей журнала «Афиша», завсегдатаев модных премьер; они же особенно заботятся о том, как одеться. Во всем этом есть нечто неискоренимо плебейское, потому что человек с врожденным чувством стиля не работает над формой, а надеть может хоть мешок с дыркой для головы — и послезавтра в таких мешках защеголяет весь бомонд. Большинство наших «стилистов» пишут с грамматическими ошибками. Стоит напомнить и старую мысль о том, что высшее мастерство — это когда мастерства не видно. (Вот почему, скажем, Саша Соколов — стилист посредственный, а Пелевин — хороший.)
Вместе с тем Москвина — театровед, специалист по Островскому, и слишком чистое искусство — качественное, сбалансированное, но не получающее отзыва— ей малоинтересно. Ей важно вторгаться в жизнь, менять ее, не замыкаться: театр — дело живое, немыслимое без отзыва. И если Москвиной, чтобы быть наконец услышанной и понятой, пришлось облачить нынешние свои догадки в жанр «народной трагедии», да еще такой разудалой, — это свидетельствует только об одном: она отчаялась донести до читателя свою мысль в иной форме. Это само по себе весьма грустный знак, но, похоже, на этот раз автор прав. Потому что «Она что-то знала» — роман с безусловно оригинальными типажами, глубокими прозрениями и вдобавок не без налета скандальности (одна из героинь была вызывающе срисована с известной поэтессы, чья внезапная смерть вызвала в Москве столько кривотолков) — был прочитан десятками, а понят единицами. Сколь бы ни были революционны богостроительские идеи, за которыми явно угадывались заветные мечты самой Москвиной, — не вышло не только шума, но даже и адекватного обсуждения, хотя, скажем, автору этих строк второй роман любимого автора доставил немало приятнейших минут и вызвал на долгий внутренний спор.
Теперь Москвина достучится до всех, можете не сомневаться. Проститутка Катерина Грибова, называющая себя Катаржиной Грыбской; поп-звезда Эгле, лесбиянка и хитрая манипуляторша; престарелая мать проститутки, запойная малярша, символ русской чистоты и сельской чести; аскетический юноша Времин, влюбленный в лесбиянку и готовый для нее на все, а в конце едва не убивающий былую возлюбленную; закадровые авторские монологи авторши всего этого, Нины Родинки, которая высказывает массу здравых мыслей, но потом вдруг с каких-то щей признается, что она существо из другого мира, с крылышками, призванное следить за землянами и отдельных опекать особо… Воля ваша, такого густого варева телевизионных штампов, такого озлобленного соц-арта, замешенного на низкопробнейших образцах массовой культуры вроде газеты «Жизнь-копейка», которую сама же Москвина гомерически пародирует, мне не встречалось со времен «Иглы» Рашида Нугманова, да и то у Нугманова поверх ниндзеобразного Цоя имелся какой-то налет эстетизма, пресловутой «стильности», а Москвина так и лепит коллаж во вкусе газетного лотка эпохи зрелого путинизма, и программа «Правду говорю», срисованная ею с малаховского шоу, недалеко ушла от прототипа. Конечно, в этом коктейле плавают и прекрасные сентенции. Например, о том, что нельзя заканчивать, завершать свой облик, иначе попадешь в жанр и начнешь существовать по его законам, а нормально жить можно только между жанрами. Но эти прекрасные советы тонут в таком кровавом сиропе, что к середине романа поневоле ужасаешься — и этой среде, и тому, что до сих пор пытаешься в ней выживать, а то и приспосабливаться.
То есть цель достигнута.
Тут есть интересная параллель: почти одновременно с романом Москвиной вышел сборник новой малой прозы Марины и Сергея Дяченко «Мир наизнанку», и повесть, давшая ему название, как раз о грустной жизни второстепенной героини сериала, которой вдруг надоело это убогое существование, и она чудом пробилась сначала в первостепенные герои, потом в другой жанр (мистический триллер), а потом и в зрители. Конечно, эта повесть умозрительна, плакатна и не так проработана, как барочные, избыточные дяченковские романы, но по жестковатому юмору, точности наблюдений и динамике сюжета она значительно превосходит роман Пелевина «t», написанный, в сущности, по той же схеме.
Это вообще типичная фабульная схема конца нулевых — герои сериала, которым захотелось прорваться из латиноамериканской новеллы хотя бы в позднесоветское кино с его неожиданной экзистенциальной глубиной. Дяченко, пожалуй, с присущей им проницательностью первыми угадали, что путь из героев в зрители (а там, глядишь, и в авторы) лежит через смену жанра, потому что герой триллера еще несет в себе человеческие черты, а герой сериала — никаких. В сущности, Москвина, честно работая с масскультовыми клише-2009, как раз и демонстрирует разные пути выхода из сериала — и лучше всех получается у пьющей малярши, которая повесилась. Прочие пути из этой реальности, кажется, перекрыты.
Но рассматривать роман Москвиной только как удавшуюся попытку продемонстрировать со стороны, в каком стиле мы сегодня живем и действуем, — неверно уже потому, что в этой книге с типично джейн-остиновским морализаторским названием заключены куда более занятные мысли. Главная тема Москвиной, ее эссеистики последнего десятилетия и в особенности, конечно, ее прозы — так называемый триумф Плохиша: в жизни победили отрицательные герои советской литературы, как было замечено еще в первом романе. Что делать наследникам положительных героев? Иными словами, как выживать в новом мире — чудовищно суженном, упрощенном и уплощенном — воспитанникам советских семидесятых-восьмидесятых? Что делать на мелководье девяностых и нулевых этим глубоководным рыбам? Сходные задачи пришлось решать в двадцатые людям серебряного века — тем из них, кто не уехал (уехавшим пришлось интегрироваться в европейскую жизнь двадцатых, не такую простую, но бесконечно чуждую). Если кто-то хотел приспособиться — а приспособиться до конца было нельзя, ибо чужака выдает не язык, не мимика, а нечто в составе крови,— требовалась категорическая редукция: забыть половину слов, отказаться от половины органов чувств, истребить нежелательные мысли, научиться существовать в двух измерениях вместо привычных четырех, ополовиниться, сжаться, нарочно ухудшиться. Кстати, у Маяковского так и не получилось, и трудно сказать, у кого получилось, — разве у Тинякова? Но в его нищенстве было больше эстетического протеста и скрытого вызова, чем во всех полуподпольных намеках его легализовавшихся собратьев (интересно, понимал ли это он сам? Видимо, понимал: человек был омерзительный, но умный).
Что делать чистоте среди всеобщего позора? Вот главный вопрос Москвиной. И если в предыдущих своих романах и пьесах она часто отвлекалась на мысль феминистскую, женскую, а то и впадала в прямую гендерную ересь, уверяя, что смерть — это именно все мужчины, а женщины все бедные и хорошие, то в новой книге она на эти глупости почти не отвлекается. Напротив, носительницей идеи о мужчинах-тарантулах и женщинах-творцах сделана лесбиянка Эгле, в которой узнается добрый десяток звезд нашего женского рока, попа и рокапопа. Эгле — сочинительница пошлых стишков, самовлюбленная, малоодаренная и весьма расчетливая эгоистка. Извращение в этом случае — лишь метафора нравственной болезни, некоторой врожденной бессовестности. Сама Москвина — во всех отношениях straight; по чести говоря, я не знаю в сегодняшней прозе более традиционной моралистки.
И здесь мне особенно приятно отметить наше с ней совпадение, потому что, сочиняя роман о двадцатых годах с их победительной пошлостью, мышиным и клопиным духом под покровом ликующего кумача, я пришел к сходным выводам и почти такому же герою. Единственным выходом для человека, которому в этой реальности нечего делать, до того она плоска, до того бессмысленны в ней любые стремления и борения, остается путь в себя, аскеза, бесконечное, доведенное до абсурда самоусовершенствование. Истинным героем женского с виду романа Москвиной является абсолютный мужчина, лишенный, впрочем, всяких черт гипертрофированной брутальности. Это Времин, неслучайно получивший эту говорящую и неблагозвучную фамилию, — подлинный герой нашего времени: чистый неучастник, принципиальный одиночка, непьющий, некурящий, чуждый разврату рыцарь без страха и упрека, русский мальчик в его новой модификации. Его чистота почти пародийна, его доброта почти недостоверна. Идеальной спутницей для него была бы кроткая идиотка, его внезапно обретенная племянница, в свои шестнадцать соображающая на уровне второклассницы; однако только на них и надежда — на идиотов в мышкинском смысле. Бесконечное самоуглубление, шлифовка собственных дарований, одиночество, отказ от любых форм сотрудничества с реальностью, поиск скромного и нестыдного заработка, преданность немногому и немногим — вот единственно достойный ответ на царство порока и пошлости, что для Москвиной синонимы. И этот герой у Москвиной, как ни удивительно, обаятелен. Есть и у него сериальные черты — но в целом он забрел из другого жанра. И у него — единственного на весь роман — есть шансы прорваться в люди.
Кажется, эта книга будет прочитана — именно теми, кто ищет в литературе некий аналог телевизионных страстей. И есть надежда, что странице эдак на сотой они испытают сложное, пугающее, а все-таки и приятное чувство, что их мир разлезается по швам, взорванный изнутри точным словом. Как жить в этой реальности и как ее описывать — вопрос отдельный. Но сначала надо к ней прорваться сквозь плотный кокон, в который нас завернули, и Москвина сделала в этом направлении серьезный шаг.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции GZT.RU