Двухтомник Льва Аннинского «Распад ядра» (Минск, Центр цветной печати, 2009) — чрезвычайно наглядное пособие для понимания того, что случилось с 1985 по 1991 год. На доске стояла трудная, во многих отношениях цугцванговая позиция, что-то вроде партии Лужина с Турати.
«Турати наконец на эту комбинацию решился — и сразу какая-то музыкальная буря охватила доску, и Лужин упорно в ней искал нужный ему отчетливый маленький звук, чтобы в свою очередь раздуть его в громовую гармонию. Теперь все на доске дышало жизнью, все сосредоточилось на одном, туже и туже сматывалось; на мгновение полегчало от исчезновения двух фигур — и опять фуриозо. В упоительных и ужасных дебрях бродила мысль Лужина, встречая в них изредка тревожную мысль Турати» — но тут фигуры были одним движением, одной вспышкой энтропии сметены с доски, и началось что-то совсем новое, гораздо проще, грубее и вместе с тем скучнее; что-то, в чем лучшие умы шестидесятых-семидесятых-восьмидесятых себя уже не находили, как шахматисты, которых силой заставили играть в городки.
Собственно, в русской традиции такое уже бывало, и не раз. Семнадцатый год — самый наглядный пример. Советская партия — шахматная, конечно, а не коммунистическая,— предполагала множество хитрых вариантов, потому что силы на доске стояли серьезные: тут и почвенники, настырно предлагающие властям свою репрессивную программу; и горожане; и сторонники конвергенции с Западом; и мистики; и утописты; и технократы-прагматики. Все эти интеллектуальные силы Аннинский отслеживал, некоторые — на протяжении двух десятилетий. Объектами его особенно пристального внимания были Трифонов (которому он не прощал апологии железных идеалистов двадцатых годов), Аксенов (которому доставалось за легковесный уход от поставленных проблем, за бегство в фантасмагорию, в несколько искусственную молодящуюся легкость), Владимов (на него Аннинский возлагал особые надежды — у него была милая сердцу критика полифония, сложность, неочевидность авторских симпатий и выводов). Столь же пристрастно писал он о Белове и Шукшине, но интерес к Белову не исключал симпатии к Битову. Шукшин, конечно, был ему интереснее обоих, поскольку нащупывал «третий путь» и вообще видел проблемы более глубокие, общие, нежели поверхностное и отвлекающее деление на горожан и деревенщиков. В сущности, в шестидесятых, а особенно в семидесятых, Аннинский только тем и занимался, что снимал и разоблачал эти простейшие, поверхностнейшие оппозиции, прозревая за ними не столько козни чьих-то умов, отвлекающих население от главного, сколько поиск лестных самоидентификаций. Главная беда России, пожалуй, заключается в том, что люди здесь не столько думают, сколько позиционируют себя. Других способов себя уважать они как-то не открыли, а потому предпочитают навесить на себя тот или иной ярлык и с ним ходить, нимало не задумываясь, что он означает. Может быть, именно поэтому так печальны русские литературные, да, впрочем, и философские нравы, а главное — никакой русской философии так и нет: людям важно не быть, а выглядеть правыми, не додумать мысль, а угадать то ее направление, которое будет востребовано либо тусовкой, либо властью (в сущности, тусовка ведь тоже власть).
Я узнал, выделил из многих и горячо полюбил Аннинского в конце семидесятых, когда начал читать критику вообще, потому что мне импонировала и до сих пор импонирует его манера доискиваться до подвоха, докапываться до ядра. Не зря первая его книга называлась «Ядро ореха», вне зависимости от того, симпатичен ли ему автор, и даже от того, хорош ли текст. К эстетический критике Аннинского никак не отнесешь, потому что со вкусом у него все в порядке, и разбираться, как называл это Шкловский, «во вкусовых оттенках ботиночных шнурков» ему неинтересно. Он рассматривает литературу как симптом, показатель, сыпь на теле общества, потому что о болезнях общества писать нельзя, а можно только об этой сыпи. Как он сказал в давнем интервью, «Мне интересно не качество текста, а состояние художника». Допустим, Белов, Битов, Распутин могут написать слабое сочинение; Аннинскому, пожалуй, даже интереснее разбирать слабое: оно откровеннее. Так он самые важные вещи о Маканине вытащил из сравнительно неудачного романа «Портрет и вокруг» (интересно, кстати, что Маканин, по сегодняшним меркам один из самых сложных писателей, — в мире Аннинског по критериям семидесятых как раз один из самых простых, даже наглядных). Для Аннинского плохой литературы нет, потому что вся она — свидетельство. Об авторе, эпохе, о глубинных и подспудных процессах, осмысливать которые — наше, критическое дело. Не сводить счеты, не воображать себя последней инстанцией, не говорить авторам гадости под предлогом стимуляции, реализуя тайные и явные комплексы, но именно разбираться в том, чем текст порожден и о чем он свидетельствует: что сулит обществу, а что — писателю.
Все это не позволило Аннинскому примкнуть к определенному лагерю — его считают прогрессистом, а он вдруг поспорит (никогда не «ругал», всегда возражал) с кем-нибудь из любимцев прогрессивного лагеря, с кем-нибудь, в ком сомневаться нельзя, потому что ему и так трудно, и не печатают, и вообще он наше все. Почвенники бы его приняли с распростертыми, но нельзя: они ведь по убеждениям не столько антиурбанистичны, сколько антикультурны, антиинтеллектуальны. Аннинского можно при известном напряжении воли представить консерватором, но ни при какой погоде нельзя вообразить идиотом. Да простится мне эта вольная ассоциация — помните у Виана разговор двух свадебных педералов о Хлое? «У нее такие круглые груди, что просто невозможно вообразить ее мальчишкой». И потому он всю жизнь существует в двусмысленном, неопределенном положении: вроде как масштаб личности очевиден всем. Вроде несомненна огромная его эрудиция и редкая реакция — тенденция едва-едва затеплилась, а он различил и вытащил на свет Божий. Вроде бесспорна его интеллектуальная щедрость — первый признак ума, не желающего замыкаться, не снобирующего, легко делящегося открытиями. И все-таки Аннинский существует на обочине литературного процесса: добро бы сейчас, когда и процесса-то никакого нет, когда сам он сплошная обочина,— а и в семидесятые, когда его статей ждут, боятся, даже и восхищаются... а все-таки он ни для кого не свой. Он в том самом центре циклона, где всегда тихо. И главные дискуссии семидесятых — например, о классике и о традиционализме — проходят без его участия, хотя под видом архаистов и новаторов там сходятся главные политические силы. А он между тем выступает застрельщиком каких-то маргинальных на первый взгляд дискуссий — нужен ли беллетризм, например, опасен ли прагматизм... Он-то чувствовал, что, когда идеологические полюса уничтожатся (примерно во второй половине девяностых), на первый план выйдут главные, внеидеологические вещи: конфликт между умным и глупым, простым и сложным, интересным и скучным.
О русской революции Аннинский написал — в разделах «Тромбы» и «Шрамы» рецензируемого двухтомника — опять-таки глубже и неочевиднее большинства коллег, и только поэтому, думается мне, эти его мысли остались неуслышанными: они не лягут на душу ни большевику-ленинцу, ни монархисту-золотопогоннику, потому что для Аннинского нет между этими полюсами принципиальной разницы. Разбирая судьбу и труды Анатолия Жигулина, он цитирует один из множества антиреволюционных и антиленинских текстов, какие появлялись в конце восьмидесятых—начале девяностых от Москвы до самых до окраин в промышленном количестве: коммунизм-де был опасной сказкой, которой прикрывались коварные дельцы... А потом предлагает: замените-ка коммунизм на демократию. Отнюдь не исключаю, говорит он без всякой иронии, что в учебниках недалекого будущего появится именно такой абзац. И появится, не сомневайтесь. Так что дело не в коммунизме и демократии, а в национальном характере, генезисом которого Аннинский интересуется больше всего — и в годы, когда это не поощряется, и позже, когда до этого не доходят руки.
Почему не доходят? Потому что Россия опасается заглядывать в себя, и только за этим ей нужны бесконечные отвлечения вроде искусственного деления на правых и левых, сторонников свободы и порядка, то есть вещей вообще-то взаимно обусловленных... Надо обладать поистине серьезным здоровьем и иммунитетом ко всякого рода ругани, чтобы разорвать эту оболочку и добраться до ядра ореха, то есть вытащить наружу более глубокие причины всех этих национальных болезней: способности мгновенно воспламеняться при виде великих абстракций; неспособности противостоять властям; неспособности объединяться, кроме как в результате внешней агрессии... В своих «Монологах сталиниста» Аннинский постоянно повторяет фразу Надежды Мандельштам: «Дело не в нем, дело в нас». И приходит к выводу, что сама русская действительность во всей совокупности — от масштабов, ландшафтов, климатических условий до внешнего окружения — сформировала российский доминирующий тип «терпеливого мечтателя», который больше привязан к идее, нежели к земле и родне. Этот тип количественно не очень многочислен, но доминирует именно потому, что мыслит и действует наиболее активно. Легче всего объявить этого типа жидом и спихнуть на него и революцию, и перестройку (жаль, не удастся приписать ему излишества Петра и зверства Иоанна Грозного) — гораздо трудней понять, почему русская жизнь с ее коренными и неустранимыми нелепостями формирует именно этого деятеля; почему ему не находится никакого дела, и в результате он вырастает в разрушителя, бродягу, а то и фанатика.
Я не стану пересказывать здесь эту книгу. Я горячо посоветую ее прочесть всем, кто интересуется российской интеллектуальной историей и особенно самыми напряженными и бурными ее периодами — предреволюционными, когда кипящая сложность идеологии и культуры вступает в неразрешимое противоречие с косностью власти. У котла срывает крышку, партия вновь и вновь остается недоигранной — как ничем не закончилась и ситуация семидесятых. В ней бродило множество идей, и были среди них спасительные. Но наступило время новой простоты и удручающей интеллектуальной нищеты, и бывшие непримиримые оппоненты оказались уравнены в правах: что общего сегодня у Распутина и Евтушенко, у Астафьева и Эйдельмана, у Белова и Битова? Их роднят только две вещи. Во-первых, о них лучше всех — глубже, точнее, — писал Лев Аннинский. А во-вторых, они одинаково почти никому не нужны, и это «почти» тает на глазах.
Я считаю себя учеником Аннинского, и, судя по некоторым признакам, у меня неплохо получается: разумею не только его неизменное дружелюбие и поддержку, но и некоторые оценки со стороны. Скажем, журнал «Русский репортер» формирует десятку современных прозаиков и включает туда меня — спасибо большое! — с такой формулировкой: «Быков мог бы быть авторитетным литератором, но ему вредит то, что он не „над“ всякими идеологиями, а, наоборот, солидарен с любой из них».
Да, я не «в авторитете», что поделаешь. И слово это с его блатными коннотациями тут куда как не случайно, но как-то я не рвусь в авторитетные литераторы, или, вернее, мой идеал называется как-то иначе. Быть «над» всеми идеологиями — удел снобов, что тоже востребовано эпохой, но как-то очень уж высокомерно, что редко сочетается с умом. Насчет «солидарности с любой из идеологий» — явный перебор, но я примерно понимаю, что хочет сказать автор. Ему кажется (и небезосновательно), что в каждой из них есть здоровое зерно и ни за одной нет окончательной правоты. Это верно, поскольку в России и нет идеологий, а есть способы выглядеть патриотом, прогрессистом или надсхваточником. К идеям, объективному положению вещей и личным убеждениям мыслителей это не имеет никакого отношения — вот почему наши наиболее непримиримые гуманисты так жестоки. Вот почему Валерия Новодворская, например, защищая гуманизм, совесть и другие прекрасные вещи, выражает давнишнюю готовность записаться в ополчение к Джохару Дудаеву. Если это демократия, пусть ломается моя демократическая репутация, как называет это публицистка, полемизировать с которой не позволяет простое сострадание.
Мы слишком долго отфильтровывали «чужих» — под любым предлогом, от образовательного до генеалогического. Пора снять устаревшие оппозиции, если мы еще надеемся увидеть на этой территории хоть что-нибудь осмысленное. Пора думать, а не подгонять себя под чужие клише. Для тех немногих, кто к этому готов, книга Льва Аннинского неоценима.
А про остальных, честное слово, неинтересно.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции GZT.RU