Роман Анны Ривелотэ «Книга блаженств» вышел летом прошлого года, и с рецензией на него я несколько запоздал. Но оно и к лучшему: тенденция, представленная книгой, успела обозначиться яснее.
Проза Ривелотэ стоит в одном ряду с романами Элтанг, повестями Марты Кетро и поздними песнями Богушевской (последняя напутствует книгу несколько избыточными комплиментами на обложке: невероятно трогательная, чувственная, фантастически талантливая…). Еще раньше в этом же духе начала писать Марина Палей — к ее повести «Ангажементы для Соланж» в январском номере «Урала» мы вырулим в финале. Думаю, этого полку еще прибудет. Тенденцию же эту — преимущественно в женской прозе, но и в мужской она есть, только окрашена побрутальней, — я обозначил бы как триумф коллективного Аркадия Николаевича. Того самого, к которому Базаров обращал призыв «не говорить красиво».
С самого начала хочу предупредить: я не хвалю и не ругаю эту книгу, поскольку одаренность автора — прежде всего поэтическая — у меня вопросов не вызывает. Ривелотэ умеет писать — порукой тому хотя бы такой, например, фрагмент: «Когда мы обнимаем кого-то — со страстью или просто так, чтобы охладить пылающий живот,— возможно, наш близкий кто-то внутренне плачет от подмены. Его воротит от нашего запаха, но он стоически обнимает нас в ответ, потому что мы — его возможность быть счастливыми с одной рукой. Это вещи, в которых двое никогда друг другу не признаются, учтиво симулируя обоюдный оргазм. Не из трусости — из чистого гуманизма. Это самые грустные вещи на свете, но стыдный, молчаливый, страдающий гуманизм, с которым берегут друг друга постылые, неродные люди, внушает мне веру в человечество».
Мне тоже внушает — и в человечество, и в талант автора: тут плохо только про пылающий живот, остальное отлично, хотя состояние это зафиксировано в литературе многократно (скажем, у Окуджавы: «Как гладят, глядя в потолок, чужих и нелюбимых, когда ласкать уже невмочь и отказаться трудно»). Кстати, веет немного Воденниковым — «Мужчины тоже могут имитировать оргазм»; пожалуй, его поэзия — в русле этой же прозы, как в лучших, так и в преобладающих образцах.
Жаль только, что таких страниц на роман — не больше десятка: в остальном вкус изменяет писательнице так по-детски, что начинаешь сомневаться в серьезности авторских намерений. Это сбивается на пародию с самого начала: обязательная Венеция. Обязательный Париж. Сейчас я буду цитировать много, но хочется, чтобы читателя этот сироп утомил так же, как меня: «Он использовал меня как ищейку, взявшую для него след вечности». «В холле, за стеклом, чучела Dior и Balenciaga скалятся льдистыми стразами и кровавые, мясистые, будто бифштексы, амариллисы тянут жирные шеи». «Я не стараюсь превозмочь темноту, я лишь прислушиваюсь к ней, прекрасной и неодолимой, как русалочье пение». «Вместо меня ты предаешься любви и страданию, а я лишь хладный манекен, натасканный извергать чужую фантазию». «Где-то в лобной доле неугасимо горит огненный глагол долженствования». «Возьми в свидетели свистящую воду, страдающее бельканто, и все эти ужасные инфекции, что тлеют столетиями в глубине каналов, как тлеющие розы под седой золой». «Венеция — музыкальная шкатулка, гипнотические колокольцы и взрезанный бархат, и треснувший лак, и пестрые муранские стеклышки. Я не знаю, что здесь делать влюбленным, только молчать, только мириться с конечностью чувства, только пробовать вкус отчуждения, склеиваясь влажной кожей». «Небо обрывается, внизу лежит Париж, великий, древний, неотразимый, лежит и терпеливо ждет, как Сфинкс, загадавший тебе неразрешимую загадку». Но если про Париж и Венецию писать так паточно — еще туда-сюда, то вот, например, в каких красках рисуется героине гипотетический, слава Богу, теракт в «Европейском» близ Киевского вокзала: «Это было сокрушительное торжество хаоса: в исполинскую дыру улетали части искореженных человеческих тел, россыпи бриллиантов, цветы в кадках, дамские сумочки, терминалы и банкоматы. Обваливались стопки крахмальных салфеток, проносились начищенное столовое серебро, кровавые австралийские бифштексы, детские головы и безобидные парфюмированные бомбочки для ванн. Лились неплохие белые и красные вина, осыпались вешала с кружевным бельем, летели элитная оптика и тонны косметики в нарядных баночках, порхали стаи банкнот, угрюмо свистели унитазы. Жуткий многоголосый стон взметнулся в безмятежные небесные акварели. Бездны потребительского ада гостеприимно разверзлись под „Европейским“.
Что вы хотите — это такая эстетика: австралийские бифштексы и детские головы. В густом розовом варенье этой стилистики плавает иногда что-нибудь резко неаппетитное, для контраста,— что-нибудь вроде фразы «Кстати, когда ты дрочишь, ты ухаешь, как сова». Никогда не слышал и страшно представить, но каких только физиологических чудес не бывает, тем более что герои — все люди необычные, даже имена у них непростые: Матильда, Агния, Кай, Юлий, Альбина, Йоши… Экзотикой выглядят среди них Игорь и Женя, а то б окончательно можно было поверить, что действие происходит не здесь и нигде, и уже не предъявлять к нему этих вечных глупых претензий: искусственно, недостоверно, не стыкуется… Подите к черту с вашими критериями! У нас тут книга блаженств, сказано вам, мы блаженствуем. И даже финальная авторская попытка скрепить все это воедино, представив текст внутренним монологом пожилой безумной учительницы (о, где, в каком небесном Новосибирске водятся такие учительницы!), перестанет казаться наивной попыткой скрепить расползающуюся материю: эта материя и должна расползаться, будем считать, что перед нами кружево.
Добавим сюда — для полного засахаривания — главный фабульный прием: оказывается, если в лунную ночь оставить на подоконнике кубик рафинада, он превратится в наркотик исключительной силы, после которого мир вокруг тебя взорвется радугой фруктовых ароматов. Меня не случайно занесло в эту рекламную стилистику — в описаниях Ривелотэ есть нечто неумолимо и неуловимо копирайтерское, и рефреном звучит: «Ведь ты этого достойна». В этом, вероятно, и заключен секрет этой гламурно-психологической прозы, при том что формальных примет гламура — упоения дороговизной, престижностью, тусовкой и т. д.— — тут нет. Что дает читателю дополнительный повод ощутить себя интеллектуалом.
В этой прозе очень много «неплохих вин», кофе, сигарет, запястий, лодыжек, браслетов, отелей, путешествий, слов «нежный» и «легкий», и люди в ней — сплошь творческих профессий: художница, коллекционер живописи, музыкант (у Палей — художник и танцовщица)… Если страдают, то красиво, на лучших простынях; если умирают, то исключительно завершив (мысленно, правда) рукопись; если сходят с ума, то на почве индийской мифологии. Действие происходит за границей: у Палей — в Амстердаме, этом голландском аналоге Венеции, у Ривелотэ — вы уже знаете где. Обращения к героиням — всегда «знаешь, девочка» (в стихах) или «киска» (в прозе). Много отелей, студий, богемных квартир с изысканным беспорядком. В Москве героиня постоянно сидит в кофейне с ноутбуком (впрочем, у Ривелотэ этого нет — это для поколения next, они ужасно любят не столько кофе, сколько себя, пьющих его). В ткань прозы щедро вплетены стихи — разумеется, в строчку,— и стихи эти тоже сплошь о красивой, лихорадочной, как бы задыхающейся любви. Вообще много имитации страсти, порывистости, задыхания — выражается это главным образом в бесконечно длинных предложениях. Например, вот таких, могу еще, еще и еще могу, вот так длить, тебе хорошо, читатель? — мне хорошо, потому что не надо выдумывать героям индивидуализированную речь, все они говорят, как я, и только о том, что знаю я, потому что ведь я знаю очень немного, и потому все герои как бы я, и в конце они окажутся одним и тем же лицом, не правда ли, сильный ход. Видимо, все это страшное изобилие красивостей, сахара и пафоса нужно только для того, чтобы заплести пустоту, отвлечь читательское внимание, — прием, в сущности, не новый: орнаментализм вообще почти всегда прикрывает отсутствие психологизма, а также скудость сюжетной коллизии. Это не значит, что орнаментализм всегда плох: он бывает превосходен, когда не чрезмерен, но, когда каждая фраза выдает школьническую тягу автора сделать красиво, красивше, еще красивЕе, проза перестает быть прозой и превращается в девический коллаж из глянцевых фотографий, тоже недурной род искусства, когда в нем нет претензии. Здесь же претензия глядит из каждого слова — примерно как в романе «Околоноля», выражающем ту же тенденцию. У героя есть все, но ему ничего не нужно. Терзается он нехваткой любви — буквальное совпадение, кстати: Матильда из «Книги блаженств» спрашивает себя, почему в ее жизни так мало любви, а Егор Самоходов — почему он никого не любит. Что ж тут удивительного, киски: вы слишком любите себя, все валентности у вас заняты, ни на что другое их попросту не хватает. Стоит прочесть описание ваших костюмов, браслетов, картин, проектов, слез, смеха, оргазмов, собственной прозы (в романе Ривелотэ есть целое лирическое отступление о ее предыдущей книге «Река Найкеле» — не всякий классик позволяет себе такое щедрое автоописание). Мандельштам именовал подобный дискурс «Аутоэротизмом»,— и был, пожалуй, прав.
Палей в этом смысле еще нагляднее. Она пишет, например, так: «И снова вступала в свои тиранические права беспощадная магия льда и огня, снова музыка терзала и гладила два глупых сердца — мужчины и женщины, снова танцевальные извивы моего тела, естественные для каждого моего „я“,— возникали на нашем длинном столе, где мы, отдыхая от служения своим аонидам, каждый раз по-новому отдавались беззаконной музе сладострастия — и снова музыка напрямую входила нам в кровь, в наш общий, бушующий кровоток, снова мелькали и множились метаморфозы моего „я“ — снова перетекали одни за другими, одни из других, одни в другие,— мои перевоплощения в игуану — пантеру — саламандру — лань — кошку — пуму,— мои тотальные трансформации в змею — цаплю — цветок базилика — ветку сосны (побег куманики, — Д. Б.); снова махали-помавали крылами, переливались волнами, блистали чешуей заколдованные ткани моих одежд; снова, время от времени, раздавались отчаянные вскрики Хенка: hou zo! stay like this!! keep like this! zamri!!! (этот русский императив он выучил твердо) и снова, словно из воздуха (а откуда ж еще?), возникали его мгновенные, дьявольски-точные карандашные зарисовки, на которых я узнавала о себе всякий раз что-нибудь новое».
Я не знаю, как комментировать — и надо ли — этот восхитительный по наглядности поток ложных красот, пустых многозначительностей, мишурных блесток, вычурных поз и дурной литературщины. Драма в том, что у Ривелотэ на триста страниц такого текста приходится десять-пятнадцать точных и честных фраз (в которых автор не боится быть уязвимым, некрасивым и живым), а у Палей нет и этого, зато случаются такие провалы вкуса, что обсуждать эту прозу всерьез попросту неловко: «Разнагишенная, возлеживая на боку, я кормила из рук царственную парочку черных лебедей на нашем ручье, а Хенк, изучающе-отстраненно взглядывая на меня и на птиц, быстро-быстро заштриховывал что-то в альбоме. Время от времени мы прикладывались к бутылке вина и целовались. И тут Хенк, который незадолго до этого молитвенно припадал своим ртом к влажным губам моего межножья... мы были одни на нашем ручье, мы могли себе это позволить... Хенк, который еще миг назад, впившись зрачками в мои зрачки, изуверски-медленно пестовал-изводил своими перстами губы моего устья... набухшие болью влажные губы...» — после этого с облегчением падаешь в свистящие воды и пестрые муранские стеклышки Ривелотэ. Есть знаменитая фраза Ахматовой «Это недостаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией», — но «разнагишенная» и «возлеживающая» проза являет собой изумительный по противности синтез бесстыдства и кокетства, а это так же малоприятно, как мидия в сахаре.
...Всего этого сейчас очень много, и чаще всего — судя по читательской реакции — это сходит за стилистическую изысканность или попросту стильность; читательницы проглатывают эту книгу за кофе, изводя пачку сигарет, и лучше бы тоже где-нибудь в венецианском кафе. Жизнь предстает в подобных сочинениях изысканно-трагичной, красиво-мучительной, а в сущности, страшно пустой и однообразной, как пуст и однообразен всякий мир, где нет другого; в этом смысле Элтанг и Ривелотэ почти неотличимы, хотя у Элтанг побольше «артефактов» и мифологем, археологии и конспирологии в духе Дэна Брауна, — а у Ривелотэ побольше оргазмов с уханьем, но стиль един, ни слова в простоте. Такая проза ничем не опасна, кроме, пожалуй, одного: она не служит никакой цели, кроме удовлетворения авторского тщеславия — древнейшей похоти, которая пострашней прочих,— и притом легко сбивает с панталыку малых сих, уверенных, что это рукоделье и есть красота. После этого очень трудно объяснить, что красота в литературе немыслима без эмоционального напряжения, стилистического разнообразия, интеллектуального соревнования, без борьбы идей, внезапных сюжетных поворотов, а главное — без тех уколов точности, которые только и помогают читателю соотнести себя с героем. Эпоха суррогатов требует своей красоты — конфетной. И Анна Ривелотэ не виновата, что соответствовать этим требованиям ей проще, чем взбунтоваться против них.
Обидно не то, что «Книга блаженств» такова. Обидно то, что написал ее человек, чей талант — очевиден, а опыт — достаточен, чтобы писать куда более живые и человеческие сочинения. Впрочем, восторженный хор девических похвал в ЖЖ автора и вокруг не даст писательнице усомниться в себе.
И нам не раз еще будет с чем пить чай вприкуску.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции GZT.RU