Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

День рождения

Петр Вайль


Двадцать четвертого мая Иосифу Бродскому исполнилось бы 60 лет

(Фото: Петр Вайль)

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял моим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

Солженицын рассердился на Бродского за первые строки его стихотворения "Я входил вместо дикого зверя в клетку...", назвал их "преувеличенно-грозными", поясняя: "Срок - первоначально 5-летний лагерный - сведен был к 17 месяцам деревенской ссылки, по гулаговским масштабам вполне детский". Последние строки этого единственного стихотворения Бродского, написанного к своему дню рождения, - слова благодарности жизни - звучат на солженицынский слух "диссонансом" при "сплошном тускло-мрачном восприятии мира" ("Новый мир" # 12, 1999).

"Я глуховат, я, Боже, слеповат..." - писал о себе Бродский с очень свойственным ему (как никому, пожалуй, в русской поэзии) принижением авторского "я". Однако в течение многих лет его стихи сопровождают глуховатость и слеповатость читателей, слышащих и видящих в нем лишь певца печали. Хотя при непредвзятом чтении Бродского несомненна живущая вместе со скорбью радость бытия, и кажется совершенно ясным, почему в стихотворении к своему сороковому дню рождения коллизии "детского" срока поданы такими яркими красками (кстати, в жизни Бродский никогда не делал упор на своих судебно-ссыльных испытаниях, напротив - переводил разговор, снижал градус). Клетка и барак - часть того огромного разнообразия, которое жизнь щедро обрушивает на человека. Рядом с тюрьмой в первом же четверостишии не случайно стоят море, рулетка, обед во фраке - по видимости противоположные, а по сути равнозначные явления и эпизоды, потому что все это - события судьбы.

Такую чересполосицу Бродский сознательно и последовательно нагнетает на протяжении всех двадцати строк. Стихотворение - как кардиограмма: всплеск пафоса сменяется иронической усмешкой. После "воплей гунна" - строка, которую впору сделать рубрикой журнала мод; если "хлеб изгнанья" - то "жрал... не оставляя корок". Рядом с близостью смерти ("тонул", "бывал распорот") - даль жизни ("озирал полмира").

Главная интонация тут может быть выражена оксюмороном - спокойный восторг. Прочувствованное и обдуманное восхищение перед многообразием и непредсказуемостью. Это пушкинская линия русской словесности - то торжествующая, то отступающая, но не пресекавшаяся никогда (таким ощущением восторженного смирения одушевлена строка младшего современника Бродского - Сергея Гандлевского: "Много все-таки жизни досталось мне").

Ни малейшего признака "сплошного тускло-мрачного восприятия", и потому, конечно же, не "диссонансом", а стройным и логичным аккордом звучит финал стихотворения Иосифа Бродского. Сорокалетний поэт обнаружил, что жизнь "оказалась длинной" и переполненной - событиями, людьми, мыслями, чувствами. Ему было отмерено еще полтора десятка лет - таких же длинных и полных. Он написал еще много стихов и прозы, не уставая дивиться жизненным кульбитам, на все лады варьируя последнюю строчку стихотворения к своему дню рождения - о благодарности.