Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

Государево дело

Николай Павлович


Подробное описание "прелестей кнута", пожалуй, заставит и самого ревностного адепта "крепкой руки" усомниться в "необходимости самовластья"


Евгений Анисимов. Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII в. М.: Новое литературное обозрение, 1999


"Кол вводился в задний проход и тело под собственной тяжестью насаживалось на него... Искусство палача состояло в том, чтобы острие кола или прикрепленный к нему металлический стержень ввести в тело преступника без повреждения жизненно важных органов и не вызвать обильного, приближающего конец кровотечения..." И так добрых семьсот страниц плотного текста.

Однако оторваться от чтения этой энциклопедии членовредительства нет никакой возможности — в неожиданном пыточно-острожном ракурсе особенно наглядно обнажаются хрящи и сухожилия русской государственной конструкции.

Обманчивая симметрия заголовка и подзаголовка поначалу уводит читательскую мысль по ложному пути. Все ждешь, что вот кончится описание очередного способа урезания и усекновения и начнется про то, как общество протестовало и боролось, а отважные публицисты бичевали... Не начинается.

Бесконечно длится обстоятельная опись государственных преступлений, плавно переходит в подробное исчисление приемов кровавого "розыска", дополняется детальным разбором методов казни и ссылки.

Провиниться российский подданный мог множеством способов. В стране, где вся власть сосредотачивается в особе монарха, любой проступок противу государя, даже отказ пить за его здоровье, становится преступлением государственным. Преступным почиталось вообще любое воздействие на государя, хотя бы и не преследовавшее преступной цели. В 1692 году стольник Андрей Безобразов был казнен вместе с нанятым им "волшебником Дорошкой", который обещался магическим образом устроить так, чтобы царь и царица "начали по нем, Андрее Безобразове, тосковать" и отозвали бы со службы в далеком Кизляре. В 1737 году с великим пристрастием расследовалось дело о хождении по рукам "волшебной" тетради, содержащей заговор "О люблении царем и властьми".

Но, безусловно, первое место в ряду государственных преступлений занимала "большая измена", именуемая также "великим государевым делом", под которой разумели переход в иное подданство, сопряженный с изъятием из-под власти государя известной территории. Здесь обнаруживается замечательный взгляд на подданство русскому царю как акт вечный, не подлежащий пересмотру. Гетман Мазепа, замысливший расторгнуть неудачный, на его взгляд, контракт, заключенный Богданом Хмельницким с московитами, по этой логике был несомненно повинен в "большой измене". О чем Петр Великий и писал совершенно недвусмысленно: "Всем есть известно, что от времени Богдана Хмельницкого... все гетманы являлись изменниками". Царя нисколько не смущало удивительное постоянство изменничества.

Меньшим злом была измена "партикулярная" — переход частного лица в подданство другого государства, побег за границу или нежелание вернуться в отечество. Петровское "окно в Европу" имело замечательное свойство мембраны, проницаемой лишь в одном направлении. Россия была открыта для иностранцев, но любой несанкционированный верховной властью выезд русских за границу рассматривался как преступление.

В государстве "общего дела", где и самоубийство почиталось дезертирством и каралось соответственно посмертною казнью виновного, общества вроде как и нет. Точнее, общество фигурирует исключительно в страдательном качестве — объекта пытки и зрителя казни. Из активных ролей ему достаются малопочтенные — доносчика и "живого козла" — того молодца покрепче, которого палач выдергивал из толпы, дабы он держал на спине истязуемого.

Подзаголовок, однако, точен, поскольку вся махина российского политического сыска, собственно, и предназначена была для удушения в зародыше этого самого "общества". Скрупулезное исследование, проведенное Евгением Анисимовым, со всей очевидностью показывает, что реальной оппозиции власти практически не существовало. Гигантская система занималась почти исключительно отловом и "вразумлением" неосторожных оболдуев, произнесших "непотребные слова" "шуткой", "недомысля", "сглупа" или "спьяну". Задача состояла не в искоренении действительной крамолы, а в том, чтобы нагнать страху на обывателя и навсегда отбить у него охоту умничать. Той же цели устрашения служили изощренные казни, не завершавшиеся и по смерти — изуродованные тела надолго выставляли "на позор". Ту же цель — показать, что у власти длинные руки, — преследовали символические казни покойников.

Старинные способы устрашения постепенно теряли силу. Тут помогала изобретательная Европа, откуда в XVII веке позаимствовали колесование. Позднее Елизавета Петровна распорядилась внести в проект готовившегося нового Уложения другую европейскую новинку — разрывание лошадьми. К счастью, "веселая царица" за недосугом не довела составление нового свода законов до конца.

Автор объясняет непомерное (сравнительно с аналогичными службами в европейских государствах) разрастание российской системы сыска тем, что Романовы "так и не стали в народном сознании законной династией". Но дело, видимо, не в качествах династии, а в антиобщественном характере власти. Потому Евгений Анисимов и завершает книгу на грустной ноте: система сыска петровских времен мало изменилась в XIX веке, а в XX и вовсе приняла чудовищные формы и размеры.

Есть, впрочем, некоторые основания для исторического оптимизма, хотя исключительно лингвистические. Оказывается, живой великорусский язык осьмнадцатого столетия для наименования главной воспитательной операции — кнутования — располагал восьмьюдесятью синонимами, из которых приводятся лишь самые благопристойные, вроде "разрумянить ж...". Автор этих строк, надменно полагавший себя человеком начитанным, как ни напрягал память, более десятка насчитать не мог. Прогресс налицо, то есть не на лицо, разумеется, но и на том спасибо.