Мариэтта Чудакова. Рассказцы (2)
Истории с благополучным концом, правдиво рассказанные прямой их участницей
Мариэтта Чудакова
Дата публикации: 16 Апреля 2002
Последнее лето моего детства
Р ешающее событие жизни произошло в конце 3-го класса.
По семейным обстоятельствам (не успели вернуться в Москву из Краснодарского края, где мама самозабвенно откармливала детей после нескольких лет военной голодовки) я пошла в школу не в 7, а в 8 лет (тогда это было вполне обычным). Читала я с пяти лет, поэтому в начале первого учебного года мчалась после уроков сломя голову домой, чтобы читать толстенный (чему очень радовалась) "Таинственный остров" . Все равно мама должна была сшить холстинную кассу , куда надо было вкладывать буквы, составляя слова по слогам. Сидя на последней парте и слушая, как мои одноклассницы заунывно тянули знаменитое "Ма-ма мы-ла ра-му", я читала букварь на последних страницах, но и это не спасало от скуки. Единственное развлечение было, когда Мария Николаевна выходила ненадолго из класса и просила меня на это время выйти к ее столу и почитать всем вслух из какой-нибудь книжки.
Грустно мне было идти в первый класс со старым маминым лаковым портфельчиком без ручки под мышкой: на новый тогда в доме денег не было, купили много позже.
Уроки вроде бы и не учила, но сразу стала пятерочницей. С трудом давалось только чистописание.
Помню одноклассницу Наташу Рубцову - классическую, киношную отличницу. Как туго натянуты были чулочки в резиночку на ее стройных ножках! Как аккуратен пробор, как крепко заплетены косички - ни один волосок не выбьется! Как красиво топорщились банты, завязанные не на самых концах - за бантами шли гладко-утолщенные и сходившие, подобно колонковым кисточкам брата-архитектора, на нет, с легчайшим завитком, каштановые, почти шоколадные кончики! И когда она, забыв какое-то правило, захныкала у доски, поджав ножку в аккуратном ботиночке и красиво скривив губки, - я, безотчетно любуясь ею, с упавшим сердцем поняла, что никогда не смогу стать такой ладненькой девочкой, такой настоящей отличницей, и никогда не смогу так красиво захныкать.
Во втором классе я испытала самый сильный в жизни испуг.
Шел урок, а я, одна на своей задней парте, спасаясь от безумной скуки пережевывания, затаясь, увлеченно читала, как сейчас помню, "Без языка" Короленко, в отдельном, приятно толстеньком (крайне важная характеристика книги - чтоб не скоро кончилась, потому что тогда сразу надо было искать другую) издании. Были приняты все меры предосторожности - на парте раскрыт учебник; раскрытая книга - под партой; я держу ее, двумя руками прижимая снизу к крышке парты, и читаю сквозь щель между крышкой и партой.
Распахнулась дверь, вошла директриса. Класс встал. Встала, разумеется, и я, быстро, как мне казалось, сунув книгу в парту. Бегло поздоровавшись с классом и учительницей, директриса направилась в конец класса, подошла и сказала, протянув руку, ледяным голосом: "Дай мне книгу!" Облившись холодным потом, я вынула из парты книгу и протянула ей. Она взяла книгу и вышла. Все вновь вскочили.
Я не могла и не могу понять, как она от двери, за спинами чуть ли не десяти рядов передо мной, увидела спрятанную книгу. Месяца два я мучилась над тем, как получить библиотечную книгу обратно. Говорить родителям стеснялась. Потом как-то получила. Но леденящий страх остался в памяти навсегда.
Итак, пятерки продолжались, но в конце третьего класса папа вдруг озаботился. Сказал при мне маме: "Она же ничего не делает! У нее не выработается работоспособность !"
И предложил: "Если хочешь - подготовься за лето по всем предметам за 4-й класс. Осенью сдашь экзамены - перескочишь четвертый и пойдешь в сразу в пятый. Не захочешь готовиться - пойдешь со своим классом в четвертый. На твое усмотрение! "
Эта последняя его фраза была самая важная. Ее значение для всей моей дальнейшей жизни трудно переоценить.
Тогда в конце 4-го класса сдавали экзамены - за начальную школу . Четыре экзамена - арифметику (письменную и устную) и русский язык (письменный и устный). Годовые отметки по всем остальным предметам выводились по четвертным. Мне же предстояло - если бы я согласилась перескочить - сдавать и ботанику (это был, кажется, последний год, когда биология называлась естествознанием ), и географию, и даже начатки того предмета, название которого удивляло уже в моем вполне советском детстве, - какая же история СССР в ХV, да и в ХIХ веке?..
Меня снабдили учебниками и отправили вместе с шестилетней сестрой на лето в Загорск , к маминой приятельнице; ее восемнадцатилетняя дочь Валя, кажется, имела виды на моего старшего брата, недавнего фронтовика, красавца, сиявшего золотыми погонами.
Родители еще раз повторили, что решение - за мной, ни на чем не настаивали и ни в малой степени не давили на самолюбие. Как им это удалось - поражаюсь до сих пор. Это была стерильной чистоты ситуация личного выбора.
Месяца полтора я провела в заросшем травой дворике за высоким деревянным забором и впервые разглядела так близко посеревшие от дождей некрашеные доски заборов и ворот - непременную часть российских пространств. Написала впервые в жизни стихотворение - про свою младшую сестру - "...Спит Иринка в доме кукол, Инна в доме 1"Г", Кошка Мурка спит на крыше, А котята на трубе"... Рифма "один Гэ - трубе" меня не удовлетворяла, но я гордилась рифмишкой "пруде - дед" и безотчетно радовалась ритмическим удачам: "...И обе одинаково Пугаются букашки...". И испытала - опять-таки впервые в жизни - острое ощущение беспомощности перед постыдным обвинением: девушка Валя, которой я простодушно прочитала свежесозданное произведение, безапелляционно сказала: "Да это не ты сочинила!"
Во дворике перед моим носом сестра весь день упоенно качалась на качелях, привязанных к двум березам. Я сидела на залитом солнцем деревянном крылечке и жгуче хотела делать то же самое. Но утыкалась в учебники, зная, что надо заниматься: ведь я уже решила перескакивать.
В это лето пролегла граница между детством и чем-то другим - видимо, отрочеством.
Кончилась навсегда безмятежная жизнь без участия воли, с преобладанием бездумных хотений и блаженного безделья. Больше в моей жизни уже не было времени (за исключением байдарочных походов), не окрашенного сознанием некоего мной самой же на себя взятого долга.
Осенью я сдала специально для меня собранной комиссии все экзамены и пошла в 5-й класс.
А следующим летом, уже после пятого класса, родители отправили меня в подмосковный пионерский (про другие мы тогда не слыхивали) лагерь - на Сходню .
Правду так правду: к этому лету я вынуждена отнести свое первое критическое выступление в печати - первый, так сказать, общественный акт. Он бы вовсе мне не запомнился, если бы с ним не совпало одно из первых же столкновений с беспредметной женской враждебностью. Вот оно-то запомнилось, поскольку было еще в новинку и глубоко поразило.
Пионервожатой (тогда это слово, натурально, не было еще зарифмовано с пьяной и помятой ) моего отряда была жившая на нашей площадке в квартире напротив Таня Олегина (дом, как и пионерлагерь, был Министерства рыбной промышленности, где работали и мой отец, и ее) - круглая отличница, медалистка, которую мне ставили в пример.
Впоследствии она стала женой будущего известного социолога Леонида Гордона , недавно умершего. Лет за семь до этого позвонил Танин младший брат, назвав меня именем, которым звали только дома и во дворе (не в школе). Это был голос из пионерского детства. Он позвал меня на похороны Тани. Над ее гробом я говорила, что если была в советском времени хоть одна чистая, гайдаровская нота, то она звучит для меня в Таниной бескорыстной, исполненной положительного действия жизни.
В то лето Таня мне сказала: "Напиши-ка в стенгазету о недостатках лагеря. Покритикуй администрацию! Мне неудобно критиковать начальника лагеря - я вожатая. А ты - пионерка, это будет очень хорошо!"
Я легко, хотя и не без некоторой внутренней робости перед взрослыми, на которых поднимаю руку (тогда, понимаете ли, так не носили - Таня и тут была застрельщицей), согласилась. Мы с ней обсудили содержание, и я засела за работу. Написав, пошла куда-то, где делалась газета, и вписала своей рукой в нужное место (стенгазета была рукописной).
Вскоре газета была вывешена на всеобщее обозрение. И в тот же солнечный, как помню, день передо мной в одном из уголков огромной территории лагеря появились две старшие - из 2-го отряда (а всего в лагере было 18 или 20 отрядов - по возрасту и полу: отряды девочек были четными, я, наверно, была в 6-м или 8-м) ) - девочки.
Им было по 15, видимо, лет. Одна черноволосая и черноглазая, с прямыми, низко подстриженными волосами, с уверенным пристальным взглядом. Я и сейчас ее помню, как и - дословно - весь разговор. Товарка не запомнилась совсем.
Они спросили наперебой:
- Твоя фамилия такая-то?
- Да...
- Это ты написала статью в сегодняшней стенгазете?
- Да, - уже тверже ответила я.
Некоторое время они молчали, в упор рассматривая меня, маленькую и невзрачную. Что-то их томило. Потом черноволосая спросила требовательно и с неясным подвохом, что меня смутно задело:
- Скажи, пожалуйста, а как ты учишься?
- Отличница.
- А по русскому языку какие у тебя отметки?
- Пятерки.
Тут уже я спросила:
- А что?
- Да видишь ли - твоя статья очень неграмотно написана. Много ошибок! - с непонятным вызовом сказала черноволосая.
Тут меня уже заело. В грамотности своей я была абсолютно уверена, ошибок не делала вообще.
- А какие, например, вы нашли там ошибки?
- Ну, например, ты пишешь - " комментариев не требуется".
- А как же, по-вашему, надо было написать?
- Ну это же неграмотно! Надо - " комментарий не требуется"!
- Нет, - сказала я твердо. - Правильно - комментариев. Я точно знаю.
Девочки тонко улыбались моему упорствованию в невежестве. Я предложила обратиться к третейскому судье - проходившему как раз мимо баянисту Мише, чье интеллигентное лицо дало мне надежду.
- Конечно, комментариев, - сказал он решительно. - В "Крокодиле" даже раздел так озаглавлен.
Точно помню, что других примеров неграмотности девочки не привели и, не прощаясь, удалились, оставив меня в неприятном недоумении.
Долго потом я пыталась понять - зачем они меня разыскивали по всему лагерю? Что, что ими двигало, что им было нужно от меня?..
Вот почему я не феминистка и даже, пожалуй, антифеминистка.