Михаил Ремизов. К философии террора
Часть 1. Заглушки
Михаил Ремизов
Дата публикации: 22 Июля 2003
О бщим местом большинства комментариев на июльский теракт стало - предостережение от "капитулянтства". Голос предостерегающих с лихвой перекрыл голос "капитулянтства". Как таковое, оно молчало, сведясь к политически ничтожным величинам. И интеллектуально ничтожным. Как такового, его почти нет. Тогда почему мы остро чувствуем его где-то рядом? Потому что мы параноики? Разумеется. Но паранойя имманентна "принципу реальности", она (уже заключена) "в порядке вещей" . Об этом элегантно говорил Дали. "Произойти может все, что угодно" - "мы, каталонцы, чувствуем это острее других, потому что бред, растворенный у нас в крови, действует как проявитель". Адекватность паранойи - в инстинктивном понимании того, что угроза вписана в структуру мира и не может быть комфортно локализована. В случае террористической угрозы это обстоятельство столь же очевидно, сколь недооценено. Оценить его по достоинству значило бы истолковать терроризм как функцию от символического устройства выбранного нами мира. В тот момент, когда это понимание совершится (способствовать ему - основная цель предпринимаемой мной небольшой серии заметок), мы перестанем беспокоиться и начнем жить. "Жить, то есть серьезно, осознанно заниматься жизнью" (уточняет Ортега-и-Гассет), твердо зная, что худшее уже произошло . Что дух национального поражения , или, лучше сказать, поражение национального духа , является не маловероятным гипотетическим следствием террористических атак, а их системной предпосылкой.
Худшее уже произошло . Это в и дение будет первым шагом нашего национал-оптимизма. Шагом в сторону от деланного бодряческого оптимизма сегодняшних энтузиастов административного контроля, твердящих, что "злоумышленники не достигнут своих целей, злоумышленники будут наказаны". Но наказание террориста по своему социальному смыслу не тождественно наказанию преступника. В последнем случае государственная нравственность торжествует праведно выверенную месть, в первом случае - остается с пустыми руками, подорванная несоразмерностью: остается под вопросом. Террор не просто нелегален, он контрлегитимен. Вот еще один недооцененный трюизм, позволяющий уяснить, что, прописывая проблему по части "борьбы с преступностью", государство не отвечает на вызов по существу. То же и с целями злоумышленников. Положим, им в самом деле "не удастся сорвать выборы президента Чечни". Но если наш политический класс не знает более масштабного горизонта целеполагания, чем рубеж ближайших выборов, это не значит, что история вертится в колесе их электоральных циклов. Я совсем не утверждаю, что за повседневностью террора стоят люди истории: люди "долгой памяти" и "длинной воли", оперирующие "тысячелетиями и континентами". Горизонт их сознания может быть так же короток, как поводок, на котором выгуливаются завсегдатаи предвыборных площадок. Но история действует "поверх". И независимо от побуждений "организаторов", терроризм является совершенно особым способом политической коммуникации, необратимо преобразующим политическое пространство; является одним из тех рычагов будущего, которые совершают в настоящем свою работу.
Ответить, что "эти люди не имеют будущего", - поистине слишком просто. Это было бы справедливо лишь в том случае, если бы террор оставался чистым отрицанием - Жизни, Порядка, Ценности. Но отрицание, способное становиться действенным , уже является чем-то б о льшим: причастным и тому, и другому, и третьему. Террор как абсолютизированная негативность, воинствующий нигилизм имеет свою позитивную изнанку. Что, опять же, представляет собой трюизм, и опять же - недооцененный. Оспаривая систему власти, террор с захватом заложников предъявляет определенный тип властных отношений (по Луману, вполне классический: основанный на механизме "избегаемой альтернативы"). В обществе, ностальгирующем по решимости , эта претензия на власть любой ценой, власть под залог всего - чревата неуловимым обаянием . Точно так же, оспаривая ценность жизни, террор смертников предъявляет определенный способ полагания жизненных ценностей, состоящий в том, чтобы заставить смерть свидетельствовать о сверхволе и, следовательно, о сверхсмысле . Над специфическим обаянием этой разновидности террора нам предстоит еще не раз задуматься. По меньшей мере, с точки зрения того, что может быть ему противопоставлено. От нашего такта в этом вопросе зависит - распределение ролей в драматургии конфликта и, значит, отчасти, его исход.
На данный момент, в массиве рецензий на акцию в Тушино, различимы две стратегии сопротивления "обаянию смертника", две модели его символической "нейтрализации". Каждая из них призвана на свой лад разомкнуть этот герменевтический круг, в котором событие жертвы и полагание ценности взаимно обусловливают и удостоверяют друг друга.
Первая состоит в том, чтобы подвергнуть отрицанию саму метафизику решимости, для которой последней инстанцией смысла является "трансцендирующий природу" волевой акт. И подвергнуть гуманистическому остракизму всех тех, кто считает возможным, чтобы во имя утверждения "ценности" уничтожалась "жизнь", в том числе - чужая. Для носителей этой полемической стратегии , стратегии развенчания смертника, не существует принципиальной разницы между чеченскими шахидками и русскими бомбистами конца XIX века. Следуя закоренелой рационалистической тенденции, они пытаются толковать насилие как чистую антитезу смысла . Примечательно, что на этом пути наши идеологи антитеррора, сколь бы ни были чисты их патриотические намерения, попадают прямиком в объятия Глюксмана, который в интервью "Консерватору" очень демонстративно поставил "шахида" в один ряд с "фашистом" и "большевиком". Искоренение террора представлено таким образом как частный случай искоренения особого человеческого типа: определенного своей решимостью принести в жертву Делу - себя и других.
От того, признаем мы этот человеческий тип средоточием возвышенного в истории или исчадием ада, согласимся ли проективно отождествить с ним свое высшее "Я" или потребуем заклеймить как реликт "варварства", - зависит многое в нашем переживании политического. Конфликт подобного рода заставляет увидеть в истории не просто поле сражения людей, но поле сражения разных способов бытия-человеком; как таковой, он неустраним. Но именно поэтому интерпретировать террористическую проблему в терминах этого конфликта - значит накладывать на нее печать возвышенного, укоренять ее в истории, способствовать ее фундаментальному воспроизводству. Интегральный экстремизм завтрашнего дня может только аплодировать интегральному гуманизму глюксманов: благодаря им фигура террориста-смертника становится последним воплощением героического в опошленном универсуме "последних людей". И это уже не "неуловимое обаяние", а эсхатологическая миссия .
Вторая из наблюдаемых стратегий символического противодействия "шахидизму" сторонится столь драматического разворота темы - в этом ее относительное преимущество. Она не позволяет противнику занять контрольную высоту героической этики и пытается остановить его на предварительном рубеже. Отрицанию с ее стороны подвергается не связь между жертвенной волей смертника и полаганием ценностей, а, попросту, наличие у смертника воли . В этом случае аналогия с бомбистами позапрошлого века, чьи подрывные действия мы привыкли считать, по меньшей мере, вменяемыми и субъективно осмысленными, - уже не может быть принята. "Шахид" рассматривается здесь не как субъект враждебного этического выбора, а как результат технической спецобработки, редуцирующей человека "до состояния адской машины - и ничего более" . Понятно, что это инструментальное рассмотрение смертника (как "оружия", как "зомби") не устраняет смыслового измерения теракта, но переносит акцент с воли смертника на отчужденную от смерти (которая есть всегда - своя собственная) волю организатора. Тем самым создается возможность реинтерпретировать террористическое "послание" в терминах целерациональных схем, то есть приспособить его к обыденным для современного общества схемам восприятия, выраженным в метафорах "индустрии террора", "организованной преступности" и т.п.
Важно уяснить, что речь в этом случае идет именно о реинтерпретации террористического послания; что, вообще, все наблюдаемые нами попытки нейтрализовать его коммуникативный эффект заведомо запоздалы и имеют дело с уже совершившимся первичным пониманием . И что, наконец, само первичное понимание теракта является правильным - поскольку совершается в полном соответствии с духом его замысла. Над этим правильным в герменевтическом смысле пониманием пытаются надстроить "правильное" в политическом смысле, "политкорректное", понимание, которое нацелено, в конечном итоге, не на то, чтобы "ответить" на передаваемое врагом "послание", а на то, чтобы затушевать его. Мы могли видеть, что обе очерченные стратегии сопротивления обаянию террора остаются в дурном смысле оборонительными. Они пытаются вычесть из террористического акта эффект коммуникативного акта в тот момент, когда коммуникация уже совершилась . Такого рода "антитеррористическая пропаганда" по степени своей беспомощности напоминает застойные заглушки на волны вражеских радиостанций. Все, что там могут сказать, было всегда заранее ясно; те, кто вещал, и те, кто припадал к приемникам, могли вообще обходиться без слов: коммуникация уже совершилась. Поистине, нет нужды отчетливо разбирать голоса "врагов", когда шипение "друзей" так красноречиво.