Владимир Малявин. Русская историография. Новое время
Владимир Малявин
Дата публикации: 30 Июля 2004
Д уховным достижениям раннего московского периода была уготовлена, по слову Г.Федорова, "трагическая" судьба. Причиной кризиса Московской культуры было стремление, по большей части бессознательное, предъявить земные свидетельства небесной истины: вывести во внешний мир образы "ангельского чина", Небесного Иерусалима, собора святых и прочих откровений, дающихся духовным подвижничеством. Между тем речь шла о недоступной объективации глубине первообразов или, лучше сказать, о чистой качественности типа как предела всех образов. Русская святость, особенно в наиболее специфической ее форме юродства, как раз и указывала на этот предел всех сообщений, вводящий в пространство чистой сообщительности сердца. Драматизируя связь внутреннего и внешнего, этот идеал святости с неизбежностью навлекал "избыточное насилие" как инверсивную, через свою противоположность опознаваемую, форму идеальной социальности. Можно сказать даже, что здесь насилие - это подлинное воплощение иррациональности - удостоверяет родовое, порождающее начало бытия как избыточности. По мере углубления кризиса Московской культуры ритуалистское миросозерцание, основанное на посылке о недвойственности типа и архетипа, было подменено рациональностью западного типа, оперирующей соответствиями между субъектом и объектом, методом и предметом. Новая ситуация в культуре проявилась, помимо прочего, в распространении сектантства, сводящего откровение к букве и рассудочности, а святость - к ее физическому воплощению.
Между тем подлинное основание и оправдание традиции заключено в неисчерпаемой конкретности - или, по-другому, в бесконечном богатстве разнообразия бытия, которое предстает одновременно первозданным хаосом природы и вторичным, культурным творчеством, выявляемым хаосом эстетически свободной жизни. Два этих измерения хаоса подобны не по своей сущности, каковой у них и не имеется, а по своему пределу . Артикуляция хаоса посредством того или иного набора типовых форм, составляющих канон, есть главная тайна религиозной традиции. Она заявляет о себе в ауре мистической торжественности, окутывающей идею духовной преемственности. Старообрядцы отстаивали именно полноту - неисповедимую, всегда лишь чаемую - типовых форм бытия, литургический типикон , но в своем самооправдательном порыве не могли не придать ему ограниченно-предметного выражения.
Сказанное, впрочем, отчасти позволяет уяснить причины необычайной жизненности традиции, установки которой продолжали влиять на русский менталитет и позднее. В превращенной, бессознательно-демонической форме они заявляют о себе еще в "нигилизме" русских революционеров с их лозунгом "чем хуже, тем лучше". Европейцы обычно не находят в этих чертах русского характера ничего кроме фатализма, бездумной кротости или душевного извращения вроде мазохизма. Когда ко времени Петра I память о символической инверсии традиции выветрилась окончательно, отношения внутреннего и внешнего были перевернуты: теперь логистика империи стала претендовать на обладание последней глубиной духа - той первозданной цельностью сознания и жизни, "умного делания", которая предваряет и восприятие, и понимание, и представления. Как остроумно заметил Ф.Гиренок , империя заключает в себе императив "быта избыточности" . Поглотив религиозный идеал, власть не могла не подчинить себе и общественность, и культурное творчество. Подобно тому как в московский период духовная аскеза предопределяла строгую нормативность быта и культуры, в этой второй, петербургской России государство считало не только своим правом, но и обязанностью устанавливать "единственно разумные" формы общественного уклада и сознания. "Только правительство имеет все средства знать настоящие нужды общества" , - утверждал граф С.Уваров, далеко не главный ретроград своего времени. Или, как саркастически шутил небезызвестный Козьма Прутков, "только на государственной службе познаешь истину" .
Имперские охранители назвали регулятивную инстанцию опыта, или родовую "избыточность быта", словом "народность", которое кажется скорее русской калькой с немецкого Volkstum. Но их замысел оправдать таким образом иррациональные притязания самодержавия был едва ли осуществим: стихия быта как радикальная конечность предъявлена мысли только в виде инобытия и не поддается кодификации. Мистическая народность на поверку конструируется политической волей государства и означает, как писали во времена Уварова, только "верность самодержавию и утвердившемуся порядку" . Возможно, попытка научить подданных быть свободными по приказу и не противоречит духу традиции. Российское самодержавие имело свои онтологические корни в спонтанности сам о й жизни. Но стремление непременно дать культурному творчеству идеологическое и политическое оформление только запутывало дело. Примечательна явная неприязнь правительства к ранним славянофилам, которые попытались освободить идею народности от политической опеки. Подмена культуры политикой в имперской идеологии породила лишь непрерывно углублявшееся недоверие между властью и обществом.
Получилось так, что и религиозный символизм, и европейское просвещенчество существовали в имперской России в ложных, превратно усвоенных формах: авторитарная политика представляла святость, беспочвенная в своем отвлеченном рационализме интеллигенция представляла народность. Как говорят французы, "Декарт в России сошел с ума". Новая ситуация, говоря языком Шпенглера, "культурной псевдоморфозы" обусловила и главенствующую роль старого мотива "избыточного насилия" в российской модернизации: последняя характеризуется быстрым переходом к "железной клетке" бюрократии и форсированной индустриализации. Отсюда же и постоянное раскачивание маятника русской политики между либеральными тенденциями и охранительством, ибо ни то, ни другое не было в России самостоятельной исторической силой. Современная власть в России, окончательно превратившись в силу виртуальной кодификации, успешно манипулирует обеими тенденциями русской политики. Но традиционная модель политики остается в силе: правительство безраздельно господствует (в отличие от имперского периода, прикрывая свое господство не столько мистикой ортодоксии, сколько авторитетом экспертов из интеллигенции) и назначает ответственных за "народность". Самое время вспомнить Гегеля-Маркса: борьба за политическое господство есть борьба за усвоение "спонтанно аполитичных" терминов (к каковым относится, в числе прочих, народность), так что господствующая идеология никогда не бывает в чистом виде идеологией господствующего класса.
В центре новой истории России стоит судьба интеллигенции, выросшей в пограничном пространстве между Царством и Землей, светской поверхностью и мистической глубиной русской жизни. Но это пограничье было не райской "пустынью", а нигилистическим пустырем культурной псевдоморфозы, затеянной Петром. В силу своей химерической природы интеллигенция, особенно разночинная, оказалась восприимчивой как к светскому, так и к мистическому измерениям имперского уклада; ей были присущи и обостренное чувство священной миссии, и решительный протест против государственного ярма. Результатом стали неспособность интеллигенции "видеть разницу между идеалом и чудом" (Л.Шестов), ее бессознательная религиозность, выразившаяся в абсолютизации социального и технического прогресса. И чем яростнее восставала интеллигенция против государственного диктата, тем глубже она проникалась авторитарным духом. Пример большевизма слишком хорошо известен.
Разумеется, смешение символического и инструментального, или объективного, знания угрожало самому существованию интеллигенции. Идеология последней с самого начала была пораженческим проектом, она прославляла "стан погибающих за великое дело любви" . Революционное действие было единственным способом превратить проклятие двойного отчуждения интеллигенции (и от Царства, и от Земли) в добродетель исторического прогрессизма. Давало о себе знать и неизлечимое противоречие между преклонением интеллигенции перед народом ("темным") и ее претензией на единоличное обладание знанием. Поэтому в пору своей исторической молодости интеллигенция оправдывала свое маргинальное положение культом самопожертвования, представлявшим странную смесь террора и нравственной проповеди.
Исторически развитие интеллигентского сознания было не чем иным, как постепенным расширением ее идеологического "пустыря". Оно началось с появления отдельных "лишних людей", продолжилось в деятельности конспиративных кружков и завершилось созданием авангардных "партий нового типа". Высшая форма интеллигентской организации - большевизм - уже притязал на полную замену и традиционного государства, и общества чисто волюнтаристским (анти)социумом революционного действия. Увы, окончательный триумф революционного нигилизма в этой "третьей", интеллигентской России вместо ожидаемого синтеза разума и действительности принес лишь ярость саморазрушения.
Следовало бы обратить больше внимания на то, что интеллигентский проект в России, имея поначалу гуманистически-либеральную окраску, довольно быстро соскользнул в тоталитаризм. Исторически последний был новым, уже третьим изданием нормативности традиции после ритуальной культуры чина и административной дисциплины империи. И с применением по полной программе все того же избыточного насилия. Неудача новой попытки духовно-общественного синтеза объясняется, надо полагать, врожденной ограниченностью теории, которая отождествляет разумность с технической эффективностью и целесообразностью. Такой ход мысли, предполагающий самотождественность деятельного субъекта, делает невозможным достижение целостности и органической полноты бытия. Проективная "философия общего дела" (по формуле Н.Федорова) может быть успешной лишь в том случае, если действию возвращен характер бытийного самовосполнения, по определению сокрытого; эффективность же должна быть осмыслена как неисчерпаемая (без)действенность.
Русь московская, Россия петербургская и интеллигентско-советская: три издания русской судьбы, три личины русского лика. Нам, современным русским, нет нужды отказываться от этого наследства. Личина - это только личинка, защитный покров животворной жизни, чего-то бесконечно уступчивого и нежного.
Нынешнее задание интеллектуальной элиты России заключается не в том, чтобы громоздить новые псевдоморфозы русского духа, а в том, чтобы с предельным беспристрастием рассмотреть происхождение своих умственных привычек и научиться жить первичной правдой самой жизни - дорефлективной само-очевидностью своего бытия-в-мире.
Естественной отправной точкой такого продумывания может служить традиция так называемой славянофильской мысли: от Киреевского и Хомякова до Эрна и Флоренского. Но в любом случае результатом этой умственной работы должен стать новый тип социальности, сочетающий духовную иерархию и обособленность школы с открытостью творческому началу жизни, способностью жить реальным про-ис-течением событий. Речь идет о возобновлении небесной высоты (или, если угодно, глубины) на плоскости земного существования, о социальности традиции, которая утверждает всеобщность внутреннего , преемственность жизни и смерти, сна и яви.
России не нужно искать себе опоры - она призвана летать. Глубоко верно замечание В.Бибихина: только Россия устроит мир, и только целый мир устроит Россию.