Американский антрополог Нэнси РИС: САМОЕ ЕМКОЕ ПОНЯТИЕ В РОССИИ — КАРТОШКА
МЫ И МИР
Справка «Новой»Нэнси РИС (Nancy Riec) — антрополог из США. Работала в Корнеллском университете, в настоящее время преподает в Университете Колгэйта. С конца 1980-х гг. много работает в России в сотрудничестве с Институтом этнографии РАН....
Справка «Новой»
Нэнси РИС (Nancy Riec) — антрополог из США. Работала в Корнеллском университете, в настоящее время преподает в Университете Колгэйта. С конца 1980-х гг. много работает в России в сотрудничестве с Институтом этнографии РАН. Ее книга Russian Talk: Culture and Conversation during Perestroika (Cornell University Press, 1997) вызвала большой и благожелательный резонанс в среде западных славистов. Ряд ее статей публиковался и в России (в том числе в известных «гендерных» сборниках «НЛО). Продолжает заниматься «глубинными структурами» и ментальными основами российской жизни XXI века.
По пригородным поселкам, по учительским квартирам, по кухням «ученой» Москвы, по огородным межам Родины ходит хрупкая серьезная женщина, чем-то похожая на героинь Диккенса. И (с легким акцентом) задает нашим компатриотам одни и те же вопросы:
— Как вы живете? На что вы живете?
Да и ей наши компатриоты задали в 1994-м неслабый вопрос:
— Вы антрополог, да? Да. Смотрите прямо мне в глаза… Если вы не та, за кого себя выдаете, мы зальем вам ноги цементом и бросим в Волгу.
Нэнси Рис, исследователь из США, записывала партитуру страхов, жалоб, надежд, житий страстотерпцев ГУЛАГа и мафиозного куража с 1989 по 1995 год в Москве и Ярославле. Ее монография «Русские разговоры. Культура и речевая повседневность эпохи перестройки» вышла в Штатах в 1997-м. Перевод издан «НЛО» в 2005-м.
Это не антология — аналитика. Материал нашего самопознания, который, похоже, мог быть отслежен лишь человеком иной культуры. Попытка очертить мифы, что в конце 1980-х еще были в силе: миф о ценности страдания, о святой бедности и святой скромности, о стихии абсурда, правящей «этой страной», о вечном разделении на всевыносящее племя и секту жрецов с каменными лицами (то на черных «Волгах», а то на белых «Мерседесах»).
Наблюдения антрополога часто очень точны. А интонация — задумчива и застенчива. Автора интересует перестройка 1980 — 1990-х «в отдельно взятой душе», трансформация самой «русскости». Читателя книга тревожит, заставляя вспоминать и думать. Личный «разбор полетов» 1980 — 1990-х переходит в мысли о том, почему «все происходило медленно и неправильно». Какую лепту в это внес ты сам?
Ведь и национальный характер есть не факт, а процесс. А любой процесс поддается корректировке.
Там много «русских разговоров» о внутренней готовности к поражению. И видно, как общая «зачарованность русской бедой» точно материализует новые неудачи.
В этом книга о России 1989 — 1995 гг. очень созвучна другим «запискам иностранца». Дневникам Мориса Палеолога, посла Франции при дворе Николая II. После бесед с министрами, хозяйками салонов и художниками «Мира искусства» он резюмировал: «Одна из нравственных черт, какую я повсюду наблюдаю у русских, это… готовность склониться перед неудачей. Часто они даже не ждут, когда произнесут приговор рока: для них достаточно его предвидеть, чтобы тотчас ему повиноваться; они подчиняются и приспособляются к нему как бы заранее».
А еще Палеолог пишет: прежде довольно широкие слои русских ездили в Европу учиться, вояжировать etc., привозя домой не только книги и шляпы, но и «некоторую практичность, более трезвое и более рациональное отношение к жизни.
Но вот уже два года, как русские заперты в собственной стране. Я нисколько не удивляюсь, видя вокруг себя много людей, раньше казавшихся мне совершенно здоровыми, а теперь страдающих утомлением, меланхолией и нервностью… болезненною легковерностью, суеверным и разъедающим пессимизмом».
Обе записи сделаны зимой 1916 — 1917 годов. Месяца за два до хлебных перебоев в Петрограде, обернувшихся отречением императора и открытым переломом общей исторической судьбы.
«Приговором рока», которого боялись власть имущие собеседники посла, была конечно же революция. Она и не замедлила стрястись.
Ее прямые исторические последствия мы всласть оплакали в 1990 году на кухнях. Но склонность к «суеверному и разъедающему пессимизму» осталась при нас.
Нэнси Рис с дневниками Палеолога вовсе не работала. И интонация ее книги отлична от желчных записок петербургского посла. Но два очень разных наблюдателя извне, посетившие сей мир в его минуты роковые, в начале и в конце XX века, подчеркнули почти одно и то же.
«Я все время думаю: а был ли во время перестройки такой момент, когда могло осуществиться реальное превращение страны в демократическое общество равных возможностей? Об этом мечтало большинство тех, с кем я контактировала.
Сетуя и причитая, жалуясь и рассказывая о своей мистической бедности, люди еще крепче срастались с той самой позицией пассивности, иронической отстраненности и жертвенности, благодаря которой они во многом и не могут избавиться от гнета властей и от страдания», — пишет Рис.
Книги о России 1980 — 1990-х особо ценны… гм… раритетностью.
Их ведь почти нет. Рухнул потемкинский фасад официальной истории СССР. В те же годы на тех же кухнях говорили: прожили век, почти не описав его и не осмыслив. Следующие 15 лет описаны и осмыслены еще хуже.
В предисловии к «Русским разговорам» культуролог Илья Утехин пишет: ему неизвестны другие исследования о речевом «соре» перестройки и «шоковой терапии», понятые как материал для аналитики национального характера.
Вот библиография «Русских разговоров». «Кириллица»: сказки Афанасьева, Достоевский, Бахтин, Пропп, Андрей Синявский. Лишь две статьи о современности: обе вышли в 1992-м. Дальше — библиография «на латинице». 14 страниц. Там масса книг о современной России, не известных сколь-нибудь широкому читателю в России.
«Советское общество в эпоху Горбачева»: 1991 год, Беркли. «Повседневная жизнь на обломках империи. Включение России в мировую экономику»: 1996, Колумбийский университет. «Тяжелые времена. Обнищание и протест в годы перестройки»: 1993, Нью-Йорк. «Ленин жив! Культ Ленина в СССР»: 1983, Гарвард. «Жизнь и смерть. Взлет и падение культа Второй мировой войны в СССР»: 1994, Нью-Йорк. «Век перестройки»: 1995, Принстон. «Россия — СССР — Россия: ускорение и торможение сверхдержавы» (1995).
Исследования об Омске и Магнитогорске 1990-х, о рабочих РФ 1990-х, о частной жизни советской элиты, о рассказах блокадников.
В списке есть переводы с русского. Их немного. Работ западных ученых с русскими именами современной транскрипции — куда больше.
Россия все чаще становится объектом исследования. Все реже — субъектом самопознания.
«Десять лет, прошедшие с той перестройки, я наблюдаю, как культура моей собственной страны входит в такую же трансформационную фазу абсурдности, деструктивности, безжалостного отказа от социального и этического контракта и даже от контракта со здравым смыслом», — пишет Нэнси Рис о США 2004 года. В «Русских разговорах» видна и деструктивность российских 1990-х. Следующая книга Рис будет об отказе от социального и этического контракта на российском очень конкретном материале.
Нэнси РИС: Я приехала изучать образы холодной войны в сознании русских, а холодная война кончалась. В антропологии так бывает: человек приезжает с заранее сформулированной темой, а оказывается — она несостоятельна. Зато «на местности» находишь другой сюжет.
Шел 1989-й: все кухни Москвы гудели от разговоров! Через некоторое время я заметила, что мое понимание событий совершенно отличается от понимания собеседников. Я думала о будущем России очень по-американски: ну вот, есть шанс, сейчас все пойдет развиваться…
— Да мы и сами так думали.
— Да. Но были и эти ламентации. Упоение «красотой несчастья». Перечисления нелепостей, неудач, абсурда. «Выбитый генофонд», несостоятельность власти, «Россия — Анти-Диснейленд»… Людьми владело чувство, что… есть возможность перемен, но власть так коварна и страшна, а они так слабы, что все равно не получится.
Мне это было непонятно. И я думала: может быть, в этом контрасте и есть идея? Старалась расслышать: что, для людей важно? Главная идея антропологии: пусть люди сами скажут, что, по их понятиям, важно в их мире…
— Какими русскими источниками вы пользовались?
— Много читала газеты, смотрела телевизор, старалась понять контекст. Не могу сказать, что нашла общую концепцию. Все было в деталях — важных метафорах целого… Мало этнографов, антропологов, социологов, которые работали в России на современном материале. Политологи были. Но у них другие задачи. Зато очень помогло эссе Михаила Бахтина о жанрах речи — я там нашла сам принцип анализа своего материала.
Но я думаю, что в любом обществе, когда очень много перемен, когда все так сложно и непонятно, трудно увидеть самим всю панораму. А для человека со стороны это гораздо легче.
Иностранец видит то, что нельзя заметить изнутри культуры, — это ведущий принцип антропологии. Но в то же самое время… иностранный этнограф все равно многого не заметит. Я кое-что научилась понимать о России. Но в целом… я понимаю только то, что понимаю очень мало.
В России особо тесны человеческие связи. Особые отношения прошлого с настоящим. Очень глубокий феномен: русский и чрезвычайно важный. И нигде больше я такого не видела… В этом очень много обаяния для меня.
— Конец 1980-х и начало 1990-х: важнейшие изменения?
— Может быть, это мой характер… Но, когда я снова приехала, в 1994-м, мне показалось, что все стало гораздо жестче.
— Условия жизни или сами люди?
— И то, и это. Но особенно люди, личности. Мне показалось, что родилась новая агрессивность (особенно среди мужчин), которой я прежде не чувствовала. Было новое чувство свободы, но стала рождаться целая культура агрессивности. Дело не в том, что появилась мафия, а в том, что люди стали действовать в ее стиле. Сейчас это внешне менее заметно, но в 1990-х!
Я описываю в книге, как в 1994-м познакомилась в Ярославле с одной группировкой. Было очень интересно и слушать разговоры о мафии обычных людей, совсем не преступных.
Мне кажется, что в 1990-х мафия для многих на пять-шесть лет стала символом исчезающего государства, исчезающего порядка, исчезающей поддержки. Что люди видели и чувствовали тогда, то они и описывали в беседах. Что в коридорах власти все связано… Что весь капитал, информационный капитал, все связи сосредоточены «где-то там». А обычный человек снова не имеет шанса пробиться… Это, конечно, фольклор, но люди так понимали свою действительность и себя. Это важно для изучения 1990-х.
— То есть образ мафии «в губерниях» 1990-х (в Москве, думаю, все же было не так) стал новым божеством социальной безнадеги — вместо обкома. И новым ее оправданием, что ли? Новые «они» — такие же грозные и загадочные. И все те же всевыносящие «мы», все в той же шинелишке. И поэтому, например, о малом бизнесе и думать смешно: старые «они» запрещали, новые — разорят…
— Получается так. Все то же «где мы и где они!».
— Трудно понять масштаб перемен «изнутри циклона». Иногда кажется: в 1990-х вырос слой людей, от 35 и младше, с иным понятием о труде, образовательным цензом, закалкой личности. И без унылого: «Где мы и где они». Драгоценный слой. Только тоненький.
А иногда кажется: безвылазное болото! Только кафедры научного атеизма стали кафедрами религиоведения.
— У меня другой подход, более социологический. Для меня это связано со стратификацией общества. Мне кажется, что есть слой людей в России, которые никогда не жили — и не согласятся, и не будут! — жить в болоте. Оказались на краю в начале 1990-х? Вылезли. Это и есть настоящая ваша элита.
Вот как широк этот слой — трудно сказать. Он может быть чуть шире, может быть чуть уже. И это мировой процесс эпохи глобализма. Это по-разному выглядит в Америке, России, Индии, Японии, но это общемировой процесс. А болото… это то состояние, в котором будут жить самые бедные, самые лишенные возможностей люди данного социума.
— А сколько их будет — этих людей: 20 процентов, 50 или 90?
— Ну… общемировой процесс: концентрация мирового интеллекта, концентрация мирового капитала… И жесткое расслоение — тоже общемировой процесс. Его пора анализировать всюду.
Мы это тоже, кстати, чувствуем на себе. У нас очень мощный средний класс, но «латиноамериканизация» ощущается даже в США. Бедные каждый месяц что-то теряют. Идет экономия на медицинских программах, доплатах за дом, образовании, помощи престарелым…
— Вы продолжаете писать о России? Что вы пишете сейчас?
— Да… Конечно. Я пишу о картошке. Это даже связано с нашим разговором, получается так. Потому что это очень хороший символ жизни «на окраине социума». Я примерно с 1997-го заинтересовалась проблемой образа жизни элиты и народа в России. Именно проблемой стратификации общества у вас сегодня и завтра.
Я стала брать интервью у людей из разных слоев общества — у ученых, у учителей, у совсем бедных людей: «Как вы живете? На что вы живете?».
Потому что мне интересно: и как они материально живут, и как они описывают, как понимают свою жизнь. И очень часто первые слова были: «Мы живем на картошке...». Я стала думать, что это значит.
И думаю: как мафия была символом середины 1990-х, так для многих во все эти годы очень емкое символическое понятие — картошка.
Не для всех. Но есть и такой дискурс.
Все знают: биологические свойства картошки таковы, что на ней одной человек может жить долго. Нехорошо, но долго. И ее очень просто выращивать. Даже один человек может сам себя прокормить.
Почему-то у каждого в России есть истории про картошку. Конечно, у пожилых людей они всегда есть. Чаще всего военные и очень трагические. Но иногда и смешные.
…Два года назад я приехала с группой биологов из Корнеллского университета, с факультета сельского хозяйства. Мы много ездили. По дачным поселкам, по колхозам бывшим, по деревням, там, где люди сами называют себя крестьянами. Такое чувство, что крестьянство в России еще есть. Вроде бы его не должно быть в современной стране, но оно есть. Вы ведь знаете, что 90% картошки, которую сейчас потребляет Россия, выращено частниками?
Ездили на собрание садоводческого товарищества под Петербургом. Мужчины и женщины — в основном пожилые. И мой коллега, ученый-картофелевод из Корнелла, выступил. Говорил, какие огороды видел в России, как он уважает этих людей и их труд. А я переводила и видела, с какой симпатией люди на него смотрят. Вот их объединила картошка… Как они о ней говорили! Сколько ему рецептов своих предлагали: как они сами с фитофторой борются, без химии, без агрономии всякой…
Мне интересна связь картошки с мировоззрением, с календарем. Быт и психика человека, который всерьез должен жить на ней. А еще есть люди, которые считают, что они морально должны… Что если человек не будет ее сажать и копать, то он не будет готов! Если опять кризисное время наступит…
— По вашим наблюдениям, это ожидание беды не закончилось?
— Оно и до сих пор длится для многих! Люди думают: «Может, мне можно не сажать картошку? Но если я не буду уметь это делать, если я не буду этого делать, вдруг что-то случится — и я не буду готов?». Это суеверие, что ли?.. Или моральное чувство? Грех этого не делать, что ли? И что это значит для тела? Для тела пожилых женщин? Это тяжело физически и морально тоже. Этому сопутствует страх осенью: а вдруг украдут, выкопают ночью мою картошку?
— В начале 1990-х все за огороды боялись. Но теперь?
— Да, да! Я говорила с такими людьми, их много. И эта идеология, память, социальная роль, проблема тела, внешнего образа — как все совместить?!
Мне кажется, что картошка — это символ жизни, в которой нет никакой поддержки. Исчезла государственная поддержка… Исчезла, я бы сказала, и идеология поддержки и поддержка идеологии. Исчезло чувство связи между слоями общества. И кажется, что государство (и весь остальной мир) сказало целому слою людей: «Пожалуйста, уйди из нашей жизни. Уйди из цивилизации. Мы тебе будем бросать копейки, а ты живи как можешь…».
Картошка, конечно, символ всего этого.
Получится, наверное, книга. Я ее назову «Онтология картошки».