Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

ВНЕ ИГРЫ НА ПОНИЖЕНИЕ

СВИДАНИЕ

В 1999 году роман Михаила Шишкина «Взятие Измаила» получил Букеровскую премию. Думаю, это был самый точный выбор за все годы.Автор «Взятия Измаила» оказался из тех (на сей день немногих), кто не ловит попутную волну. Кто явно ощущает себя...

В 1999 году роман Михаила Шишкина «Взятие Измаила» получил Букеровскую премию. Думаю, это был самый точный выбор за все годы.

Автор «Взятия Измаила» оказался из тех (на сей день немногих), кто не ловит попутную волну. Кто явно ощущает себя художником, а не брендом.

Видимо, у этики и поэтики одна основа: человек не суетится. И не мельчит.

Следующий его роман, «Венерин Волос», вышел пять лет спустя. («Знамя» № 4—6, 2005; М.: «Вагриус», 2005; премия «Национальный бестселлер»-2005.) Текст также отточен. Также требует труда от читателя.

Абзацы можно долго разглядывать: они ручной работы.

«Хотели вырезать в календаре 13 дней, а прорвали во времени дыру».

И еще вцепилось в память, как утонувшие античные корабельщики в тумане, под бой склянок спрашивают тень путника:

«Где твоя страна и из какого ты народа?». И я сказал им: «Я – СОЧ («самовольно оставивший часть» – Е. Д.). Народ мой в синих трусах и кирзовых сапогах играет в футбол сдутым мячом. …Назавтра я должен пойти в какую-то Ниневию около Катыр-Юрта на зачистку».

Назвать эту сложную, плотную прозу «лабораторной» невозможно. Во «Взятии Измаила» сквозной темой книги была общность предметной среды «дома свиданий» в зоне за Вяткой, роддома на Шаболовке, буфета Ленинской библиотеки. Везде – та же измученная, ветхая от грязи материя. Везде та же кривая алюминиевая вилка царапает когтем нёбо рассказчика. Любая жизнь в России вмещает и совмещает эти миры.

Тема была прописана очень точно, безгневно и беспощадно.

В «Венерином Волосе» этот мир вроде бы стал внешним для героя. Рассказчик переводит в кантоне Цюрих бесконечные интервью «соискателей убежища»: синие трусы и кирзовые сапоги, непутевая мама-мороженщица, спьяну раздающая пломбир даром, правда и ложь, разборки и зачистки, лед из реки Тунгуски в мешках из-под кубинского сахарного песка, инок Кирилл со своей кириллицей в Херсонесе и казни в Севастополе 1921 года… Голоса из прошлого рассказчика вплетаются в «хор беженцев»: язык-то один.

Линейную тему не определишь. Чаще так бывает со стихами.

«Букер» и «Национальный бестселлер» Шишкина кажутся не актами признания данных текстов. Скорее актами самосохранения русского литературного сообщества (сознательными или бессознательными – не важно). Вроде бакена на фарватере: здесь возможность пути и достаточная глубина.

С автором этих книг читателю хочется поговорить. Что «Новая» и сделала.

— Толмач, герой романа «Венерин Волос» — человек между двумя мирами. Тема книги: Толмач, граница, один из этих миров? Или что-то еще?

— Чтобы была метафора, должна быть реальность. Реальность — некий автор, который должен был зарабатывать деньги для семьи и потому оказался в списке переводчиков кантона Цюрих. Когда полиции или министерству по делам миграции нужен переводчик с русского, они звонят, ты приезжаешь.

Интервью с «соискателями убежища» могут тянуться целый день.

Выяснилось, что эта работа — не для нормального человека. Ты приходишь на службу и на восемь часов оказываешься внутри ада.

Такого, какого в принципе в Швейцарии быть не может.

Там были и русские, и монголы, и узбеки, и чеченцы. Все, кто входил когда-то в русскую культурную парадигму. Реален или придуман вот этот сегодняшний рассказ — никто никогда доподлинно не узнает. Но…

Человек говорит: его пытали. Белорусские милиционеры. За верность демократическим убеждениям. Показывает выбитые зубы, переломанные кости. И совершенно искалеченные руки: в плоть закачали расплавленный парафин. Он соединяется с мясом. Руки становятся как чудовищные подушки.

Разобраться, били его белорусские милиционеры за убеждения или коллеги за то, что не вернул долг, — невозможно.

— Но парафин под кожу действительно закачали. И где-то на территории русской культурной парадигмы.

— Сотрудники миграционного ведомства быстро меняют работу. Или превращаются в совершеннейшие автоматы, чтобы не пустить это в себя.

Но если остался, единственная возможность самозащиты — что-то сделать с услышанным. А чиновника, с которым я работал в Цюрихе, звали Петер Фишер.

И все это не могло не стать основой романа.

— Ну да… Петер Фишер — типичное немецкое имя. А переведешь: Петр Рыбарь, ловец рыб и человеков, ключарь рая. К нему ломятся, как в рай. Кто-то лжет и ищет халявы. Кто-то ведет за руку ребенка с выдранными ногтями. И все несут в себе тот самый мир, из которого бегут.

— Толмач в романе «Венерин Волос» оказался переводчиком между двумя мирами. Интерфейсом между двумя несовместимыми системами. Их полное взаимопонимание недостижимо. И автор может стать только переводчиком, который переводит всех этих людей в слова. Для какого-то другого, высшего понимания.

И потихоньку беженцы из СНГ в Швейцарию становятся в книге метафорой людей (не важно — живых или мертвых, существующих или создаваемых автором), которые хотят пробраться на свою историческую родину.

А родина у них у всех одна — это Бог. Это место, где всех нас кто-то любит. Даже если нас любить решительно не за что. Автор — переводчик этих людей.

Но как на реальной границе стоит Петер Фишер с ключами, который в рай никого не пускает, так на границе миров стоит язык.

Сам язык является миром. И границей мира, за которую невозможно высунуть голову. Ты пытаешься. И разбиваешься о язык, как о стекло.

— Автор — интерфейс между землей и небом. Между жизнью и текстом. Между беженцами из СНГ двадцать первого века и дневником русской барышни 1900-х годов рождения: Гражданская война, НЭП, банкет в «Метрополе» 1930-х. Слова соискателей убежища почти документальны. А дневник почти вымышлен.

Как вы сопрягали для себя эти линии книги?

— Автор пытается воскресить некоего человека, который когда-то действительно существовал. Человек ушел и забрал свою жизнь с собой. Естественно, автор является только инструментом. Но слова должен кто-то написать. Собрать их. Язык — единственное средство, чтобы попытаться преодолеть смерть. Хотя именно он всегда дает понять, что это невозможно.

Я писал про Изабеллу Юрьеву, певицу, которая прожила сто лет русской жизни в XX веке. Ее пластинки все время слушал мой отец. Все ее любят, никто ничего про нее не знает. В 1990-х вышла книга «Белая цыганка». Но и там все, что действительно известно о жизни Юрьевой, уложится на пяти страницах.

— Солженицынский фонд издал книгу «Доброволицы». В вашем дневнике Изабеллы есть детали и оттуда: из воспоминаний сестры милосердия Татьяны Варнек о беженцах Гражданской, о «белых» лазаретах.

— …И из книг Александры Львовны Толстой. И из других текстов.

Моя задача такой и была — ничего не придумывать. И, видимо, не я сам ставил себе эту задачу: собрать следы людей, действительно живших на земле.

Когда я понял, что должен написать о детстве Изабеллы, вернуть ей Ростов-на-Дону начала XX века, то в ужас пришел. Я же ничего об этом не знаю!

Но чуть не на другой день оказался в гостях у Сергея Нерсесовича Керкоряна, недалеко от Лозанны. Он сын эмигрантов первой волны. У него на полках нашел «Энциклопедию старого Ростова». В семи томах. Книги прислал из Ростова автор, Владимир Сидоров, издавший их на свои деньги. Вот сейчас. Не знаю, каким тиражом…

Там по крупицам, по архивам, по мемуарам очень много собрано о Ростове. Учителя Изабеллы, гимназический швейцар-толстовец — все подлинные. Они были! Носили эти имена. И женщина, бог весть из чего сделавшая «елку» в теплушке, в сочельник 1919-го, женщина из записок сестры Варнек, — тоже была на земле.

Но Изабелла и ее дневник в книге начались с дневника моей мамы, который она мне дала прочитать незадолго до своей смерти.

Это были записи конца 1940-х — начала 1950-х… Дело космополитов, страх, тотальная бедность, голод, доносы. И ничего этого в дневнике нет.

В дневнике есть девушка, которую Бог послал на землю любить. Это ее задача, данная Богом. Она не виновата, что пришла и попала в страну, где люди устроили ад.

Наоборот, она, возможно, и есть общее спасение, борьба вышних сил против озверения человека. Как противовес в лодке: на одном борту ненависть, страх, нищета. А на другом — девочка. И ее дневник о любви.

Мама очень долго болела. Знала, что уйдет. Готовила нас. Все семейные фотографии наклеила в альбом. Каждую подписала: кто это, где.

Перед отъездом из России весь семейный архив — с маминым дневником, с этими альбомами, с нашими детскими документами — я отдал брату. А дом, в котором хранился архив, сгорел. Не осталось ни одной семейной фотографии.

И это было, конечно, толчком к тексту. Так получилась Изабелла. Девочка, которая отстаивает право, несмотря на страшное время, любить.

— В 2000 году ваш роман «Взятие Измаила» читался как книга исхода, окончательного расчета с языком и пространством. Сам текст был похож на руины крепости. С брошенными домами: обломками текстов о России 1880-х, 1970-х, 1990-х, которые уже никогда не будут дописаны. С мелким щебнем цитат из Даля, Розанова, Епифания Премудрого, Андрея Белого, Аввакума, Цветаевой, протокола осмотра расстрельной ямы, Мандельштама, Ключевского, рассказа лагерницы о зоне для «мамок» с грудными, Карамзина, Николая Федорова, Батюшкова, Андрея Платонова. Нужно очень любить это, чтобы так помнить: по камешку.

Словно была нерушимая стена из кириллицы. Ее протаранили так подло и безнаказанно, что смириться невозможно. Она рухнула. «Взятие Измаила» казалась самодостаточной и последней книгой автора на русском.

— Если не писать текст как последний — никогда его не напишешь. Я и не сомневался, что «Взятие Измаила» — последний текст. Так или иначе это текст о моей русской жизни. Безусловно, он очень закупоренный. Там под жизнью подразумевается не жизнь на земле, а именно жизнь в России. И если помните, там в Москве 1960-х детей учат: жизнь — крепость, которую нужно взять.

Получился текст о преодолении жизни. О преодолении России.

Разумеется, под Россией подразумевается не моментальный снимок «Москва 1990-х». А все, начиная с основания русской письменности.

После было чувство, что я ничего больше не смогу написать, поскольку весь вложился в «Измаил». Полное ощущение конца. И страх.

Но проходит время. И ты понимаешь, что царь Ирод — это не Россия. Это не география, а Время. Это очень важно понять: что есть и другие люди, есть и другие страны. Что Бог создал не Россию, а Бог создал землю. Что Россия — часть мира.

А не заклятие, на каждого из нас наложенное.

Веками было две части у русского языка. Сверху шли указы. Снизу мат, носитель изнанки того же сознания. Они прекрасно друг с другом сосуществовали. И реальность выработала язык оголтелой силы и унижения.

В XVIII веке вместе с идеей человеческого достоинства пришел литературный язык. Для него не было слов. Пришлось их создавать: влюбленность, человечность, словесность. Русский литературный язык втиснулся в щель между окриком и стоном. И создал великую китайскую стену между народом и властью.

Но когда указ и мат снова предельно сближаются, литературному языку худо. У него кости трещат в этих объятиях: либо умереть, либо выскользнуть.

Раньше сверху шел придуманный язык советской власти, который и был телом ее существования. В 1990-х, когда новояз исчез, лагерная феня поднялась вверх — и заполнила опустевшее пространство. По всему социуму.

А когда все живут по законам лагеря, то задача языка — холодная война каждого с каждым. Если сильный обязательно должен побить слабого, задача языка — сделать это словесно. Унизить, оскорбить, отнять пайку.

В России все всегда осуществлялось по одному закону: прав сильнейший. И сила скорее предполагала недостойные качества, чем достойные. Это чудесная страна для сильных и очень поганая страна для слабых. Так было до Семнадцатого года, так было после Семнадцатого года. И так это сейчас.

Я уехал в 1995 году. Приезжаю нечасто. Всегда радуюсь тому, как меняется Москва: формы, краски, свет, красивые люди, детские площадки во дворах.

Но когда кончается эйфория, видишь — глубинные отношения между людьми остались те же. В Москве позорно, опасно и страшно быть слабым. Как нигде.

И часто недостойные качества нужнее и удобнее, чем достойные.

— Но уже после книги на немецком о Байроне и Толстом в Швейцарии, после премии города Цюриха за эту книгу вы снова написали русский роман.

О дикой жестокости и о тепле слабых. Об интерфейсе несовместимого, где ЗК в гнилом бушлате вспоминает Венецию, а училка 1970-х в расстегнутых сапогах, с хамской карикатурой, прилепленной к спине, думает о Риме. О беженцах из СНГ: детдома, разборки, зачистки, водка на ночных вокзалах. И все же «Венерин Волос»… там точно воздух теплеет к концу книги.

— Окрик и стон сами воспроизводятся из поколения в поколение. А русский литературный язык каждый автор должен создавать заново. Его невозможно перенять. Он у каждого писателя есть форма личной борьбы с указом и матом.

Но слово — одна составляющая, необходимая для воскрешения. Автор должен вложить в него любовь, иначе ничего не произойдет. Автор для героев книги «Венерин Волос» — тот, кто каждого из них ждет и каждого любит. И без этой любви в романе ничего бы не было.

Венерин Волос — папоротник. Все линии романа ведут в Вечный город. Там папоротник растет на любой обочине. Но в школьном кабинете Гальпетры, учительницы Галины Петровны, которую автор встречает в Вечном городе, Венерин Волос — комнатное растение. В климате Среднерусской возвышенности, на холоде, где очень мало любви, он бы погиб без человеческого тепла.

— Вы не боитесь предлагать книжному рынку свои многослойные, многофигурные, туманные и отточенные тексты по 500 страниц? Ведь читателя кириллицы так безбожно избаловали простотой и воровством.

— Русская литература никогда от читателя не зависела. Так вышло.

В неофициальной литературе никто о тиражах не думал. Помните фотокопии Солженицына, где разворот был размером с ладонь? И люди тайно множили их, чтобы спасти душу. Даже если сами не знали, что это так.

Официальная литература тем более от спроса не зависела. Только в последние десять лет в русскую литературу — впервые в истории — пришло искушение долларом. И оно совершенно изменило мозги.

Я думаю, что и это происходит по закону маятника. Он, надеюсь, дошел до края. Потом откачнется в другую сторону. Но сейчас пишущий человек надеется, что за рукопись можно много получить. Пытается сделать из литературы способ зарабатывания денег. Это миф на самом деле. Это похоже на то, как советский талантливый автор все пытался остаться на грани разрешенного.

И тем себя уничтожал: нельзя немножко продать душу.

Упаси Господь меня судить. Я не судья. Но произошла страшная вещь: люди, которые хотят заработать деньги, талантливые люди вступили друг с другом в сговор. Даже не зная, что они вступили друг с другом в сговор. Но он как-то витает в воздухе. Суть очень простая: «Мы будем снижать планку». Потому что читательское сообщество есть пирамида. Всегда и везде. И чем больше снижать планку, тем больше будет читателей или зрителей. А также денег.

И вот люди как-то специально пишут хуже, чем могут. Но читатель ведь никуда не делся. Русский читатель — глубокий и образованный.

И этот заговор ставит его в положение униженного и оскорбленного.

Я не думаю, что вот… «Венерин Волос» такое замечательное произведение. Я объясняю интерес к этому тексту тем, что возвращаю русскому читателю его достоинство. Уровнем сложности текста — в том числе.

— Кого вы читаете из «новых» авторов?

— «По рекламе» никого. Это невозможно. Но есть друзья, вкусу которых я доверяю. И бывают открытия, когда просто влюбляешься в текст, в человека за текстом, потому что он другой, он делает то, что ты не умеешь делать!

Так было с книгой Олега Юрьева «Полуостров Жидятин». Там два романа вместе, вот одна половина мне невероятно понравилась.

Так было с «Современным Патериком» Майи Кучерской. Тончайший язык, обманчиво легкий, обманчиво разговорный. Я испытал гордость за то, что могу читать по-русски. На Западе популярен Хармс, в стиле которого это вроде бы написано. Но Хармс переводим. Абсурд переводим. А вера — нет. А «Современный Патерик» — попытка пробиться к настоящей вере через все наслоения.

— Наша игра на понижение прошла свой пик? Или воспитала такие кадры, что будет процветать вечно?

— Это мне сложно сказать: я оказался не в процессе. И не жалею об этом.

Чтобы сделать что-то настоящее, лучше стать отшельником. Уйти. Язык, за которым гоняются те, кто хочет создать что-то на потребу… он ведь быстро меняется. И если задача обратная — создать свой русский литературный язык, — надо бежать из процесса. Чем дальше, тем лучше.