Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

ВРЕМЯ ПРЕДАТЕЛЬСТВА

СТАРОДУМ

Есть какая-то закономерность (или придумываем ее задним числом?) в том, что историки-архивисты в нужный момент собственной современности умудряются сыскать некий старинный документ, который вдруг возьмет да и выразит аккурат самую сущность...

Есть какая-то закономерность (или придумываем ее задним числом?) в том, что историки-архивисты в нужный момент собственной современности умудряются сыскать некий старинный документ, который вдруг возьмет да и выразит аккурат самую сущность — или потребность — момента.

Конечно, я не о фальсификациях вроде «Протоколов сионских мудрецов», чье злонамеренное «открытие» провоцировало разгул антисемитизма в России начала XX века. Но вот, к примеру, много раньше, в 1790-х, на свет извлекается «Слово о полку Игореве» (оно-то, все же надеюсь, вопреки ученым сомнениям, не фальсификат) — незагаданно, но также ко времени. К самой поре, когда век Екатерины астматически задыхается, русская государственность устала, как сама государыня, жалко цепляющаяся за юных безмозглых любовников, насмерть запуганная «маркизом де Пугачевым» и революцией во Франции (подгадил дружок Вольтер), карающая свободное слово, коему прежде так потакала: в крепости Новиков, в ссылке Радищев, в опале Фонвизин, чудом избег ареста Крылов…

И вот вам «Песнь о полку», о высоте русского духа, будь он в беде, в поражении, в плену!

Сегодня — и тоже вовремя? — возникло из нетей «Евангелие от Иуды», вот-вот готовое выйти и у нас. Как выйдет, прочтем: «Ты станешь тринадцатым и будешь проклят другими родами, — говорит апокрифический Иисус предателю-ученику, — и придешь властвовать над ними».

Но ведь было! Было, по крайней мере в России, время Иуды, была мода на Иуду, был Иудин бум.

Не только какой-нибудь Александр Рославлев, глупый, напыщенный стихотворец, поспешал, как поспешают ему подобные, причаститься к моде: «Пусть гнусы о предательстве кричат… Постичь ли им твой царственный закат?». Не только с другой, однако же и не совсем с другой стороны, талантливейший Леонид Андреев в повести «Иуда Искариот и другие» (1907 г.) реабилитировал само олицетворение предательства, во всяком случае, по-нашенски, по-российски: «понять — значит простить». Шла лавина сочинений на тему, ставшую животрепещущей: стоило — многие-многие годы спустя — нашему с вами Юрию Давыдову в работе над «Бестселлером», книгой о провокаторах и провокации, о Евно Азефе и его уловителе Бурцеве, стоило ему походя поведать о своих разысканиях переделкинскому соседу Ярославу Голованову, как — готово! Сосед, заскочив на дачу, мигом вынес опус собственного деда под заглавием «Искариот», вышедший двумя годами раньше андреевского.

В общем-то все понятно: духовная сумятица тех лет, переоценка так называемых ценностей — аж до обратного знака, разнобой в понимании даже таких, казалось, неколебимых слов, как «предательство»:

«Андреев думал об Иуде. Бурцев — об иудах. А Азеф вопрос ребром поставил: Иуда был, но был ли он иудой?». («Бестселлер»).

Вопрос, между прочим, который ставит ребром и «Евангелие от Иуды»; впрочем, вспоминаю, еще задолго до его появления в свете вполне либеральный и светский критик грубо язвил того же Давыдова как раз в связи с «Бестселлером»: ка€к же, мол, тому не хватило ума или историзма понять, что про€клятый всеми, казалось бы, навсегда Азеф Евно Фишелевич есть как раз образец русского патриота? Иуда — но не из иуд!..

Все, повторяю, понятно — более или менее, — исходя и из исторических реалий: большевики-пораженцы (государственная измена!), эти кровные дети провокации (как известно, Ленин держал в кумирах Сергея Нечаева, прототипа старшего из бесов Петра Верховенского, Достоевским, пожалуй, отчасти еще и сглаженного, как часто утепляет уродство реальной натуры художественный шарж). А уж дальше тем более памятное: пресловутые «немецкие деньги», понимай: те самые тридцать сребреников, не менее пресловутый «пломбированный вагон», всероссийская бесовщина, азефовщина, ставшая законом ЧК (все эти «Операции «Трест» и т.п.).

Но чтобы соблазн стать Иудой коснулся не одного лишь Азефа, кому льстила роль сверхчеловека, вершителя судеб, — чтобы соблазн оказался по крайней мере внятен лукаво двоякой, однако незауряднейшей русской душе Василия Васильевича Розанова, заметившего: «С великих измен начинаются великие возрождения» (заметим, 1915, «наканунный» год!), вот для этого общество — снизу и доверху — должно было дозреть до нравственного вырождения. Нравственной катастрофы.

Что и свершилось.

«С Россией кончено. На последях / Ее мы прогалдели, проболтали, / Пролузгали, пропили, проплевали, / Замызгали на грязных площадях». Строки, которые цитирую по памяти, куда они врезались еще в мои студенческие годы, — эти строки не выговорит, а выкричит с неузнаваемой истошностью парнасец Волошин, криком не ограничившись, возжелав покаяния и возмездия: «О Господи! Развей и размечи, / Пошли на нас огнь, язвы и бичи! / Германцев с Севера, монгол с Востока! / Отдай нас в рабство раз и навсегда…». Страшно? Что ж, поэт, в отличие от политика, имеет право и на такую крайность отчаянья и жестокости. «…Чтоб искупить смиренно и глубоко / Иудин грех до Страшного суда!».

Иудин…

Чем, каким таким «звоном щита» встречает сегодняшний мир «Евангелие от Иуды»?

Но мир — Бог с ним; я даже по родному пейзажу скользну, ну не то чтоб совсем поверхностным взглядом, но не хочу, если б и мог, быть приметливее любого из нас, довольствующегося СМИ и ТВ. Тем более все так наглядно в своей разнообразности: хочешь, вот вечный Жириновский, отпирающийся от отца-еврея (как в двадцатые годы прошлого века отрекались — через газету — от родителей, нэпманов или дворян); бизнес-сообщество, «проиудившее» (словцо Маяковского) владельца «ЮКОСа», — тоже не ново, так, при всей разнозначимости имен, академики предавали Сахарова, писатели — Пастернака и Солженицына, заодно продав и разрушив идею благородной корпоративности. Дальше? Преданные нордостовцы и бесланцы; депутаты из «демократических» партий, перебегающие в партию власти (и это старо, как стары корысть и стадность, вот только отметим, насколько усовершенствовался язык демагогии: не говорят — «предательство», «перебежничество», «дезертирство», говорят — «разумный прагматизм»).

Еще дальше? Те же «оборотни» — в погонах и без, но сколь невинно-наивны они в заботе о персональном кармане, в то время как цельная, целеустремленная политика верховной власти (монетизация, реформа ЖКХ, расправа над образованием, теперь, кажется, и над театром) точь-в-точь подобна деяниям «тринадцатого» героя новопубликуемого апокрифа: ради — якобы — отдаленного блага крепко рискуя народным расположением, ухитряться сохранять и крепить свою власть. «…Будешь проклят другими родами и придешь властвовать над ними».

Все так, но я-то, в сущности, об одном, для меня самом кровоточащем. Мы предали — и предаем ежедневно — свою великую русскую литературу.

(Оговариваться ли, что вопрос не отдельный, не частный, однако не только лишь эстетический?)

Она была — да-да, выбираю слова самые заскорузлые, уж стерпи, дорогой читатель, старомодность от «Стародума», ты не на передаче «Апокриф», — была учебником жизни. Воплощением (не кривись) духовности. Нравственности. Да попросту образцом и образом русского человека, который ею аукался от Питера до Владивостока, таким образом собираясь в единый народ; образом, быть может, даже наверняка, обманным, но как хотелось (а порой получалось) обманываться, видя свое сродство… С кем? С Безуховыми и Болконскими, конечно, и с Карамазовыми, но ведь не со Смердяковыми!

(Время Смердяковых наступит позже.)

…Нечасто приходилось так хохотать, как над письмами Демьяна Бедного Сталину (составленный Л. Максименковым сборник «Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов»). Над эволюцией от фамильярного хамства до подобострастия пса, знающего, в чем провинился; от обращений «Родной!», «Дорогой мой, хороший друг!» до общеофициального «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!».

Но в любом случае просьбы, жалобы: то лишили личного железнодорожного вагона — будто бы борьба с привилегиями, а на деле — уже не по чину; то выселяют из Кремля — то же самое, да к тому ж надоело вождю, живя с баснописцем в одном коридоре, вникать в его бытовые скандалы; недовольство новой квартирой; хлопоты насчет дачи, причем ради нее копает — а это нешуточный 1935-й — под уже обреченного Енукидзе, владеющего роскошным дворцом; жалуется и на соседа Буденного, не разрешающего проезжать по его участку…

Хапуга, склочник, сутяжник. И вот — шедевр:

«Дорогой Иосиф Виссарионович, я был бы удручен, если б Вы на секунду подумали, что мое письмо диктуется хоть тенью «личного» интереса. …Это, если хотите, у поэта чисто профессиональная потребность, чуя приток вдохновения, поэт — по Пушкину — «Бежит он, дикий и суровый, / И звуков и смятенья полн, / На берега пустынных волн, / В широкошумные дубравы…». Надо ли законность этого доказывать?»

(Кстати, прибежав, «почуя приток», сочиняет, к примеру: «Мы выявить должны — и покарать — и этих, / Покамест числящихся в нетях, / Всех — потакавших им и помогавших им / Блудливо — пакостных лжецов, хамелеонов, / Скрывавших замыслы бандитов и шпионов». 1936-й, о вождях II Интернационала, протестовавших против жестокости приговоров троцкисто-зиновьевцам.)

Тайная пушкинская свобода, священное одиночество, целомудренное свидание с музой хамски узурпированы — так же, как свою уникальную библиотеку Демьян пополнял за счет книг, реквизированных у «бывших» и у «врагов народа». Материализованы в номенклатурном поместье под боком у неуступчивого Буденного.

Не смеяться действительно трудно — в точности как над строчками еще одного узурпатора, Безыменского: «Да здравствует Ленин, да здравствует Сталин, / Да здравствует солнце, да скроется тьма!». И это смешно до тех самых пор, пока не осознаешь леденящего ужаса посягательств на тайную свободу реальных, живых (выживших, слава богу) Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Платонова. И на «просто» свободу — в буквальном, физическом плане (на свободу — и жизнь) — Мандельштама, Бабеля, Пильняка.

Демьян — смешон, но и страшен в своем сознании хозяина, не настолько могущественного, чтобы не дать себя выселить из квартиры в Кремле по соседству с «дорогим, хорошим другом», но захватившего право приравнять себя к «солнцу русской поэзии». Тем самым — предает ли он Пушкина? Ни боже мой! Зачем? Захватчик, узурпатор, убийца или подручный убийц (тип большевика, облюбованный Бедным) предателем тех, кого захватил, быть не может…

Так складывались отношения советской власти с классикой, каковой надлежало обслуживать победителей — пусть не так предметно, как Пушкин — Демьяна Бедного.

Ничего нового тут опять не скажу. Даже у благородного Тынянова (вариант полуоппозиционный) «Вазир-Мухтар», интеллигент Грибоедов, по чьему поводу восхитившийся Горький высказался двусмысленно: дескать, если он таковым и не был, теперь — будет (должен быть?), выбирает путь вынужденного союза с чуждой ему властью. А, допустим, беллетризованные, романные Радищевы, Чернышевские, Добролюбовы, включая «одекабриченного» Пушкина, кинематографические Белинский, Стасов (как и собратья из других искусств — например, Глинка и Мусоргский, в политически нужный момент представшие в виде борцов с «иностранщиной», с «космополитизмом») неукоснительно служили делу пролетариата, предугадав его идеологию.

Волевая эта традиция отмирала без охоты, но время ее уходило, и, признаться, несколько лет назад я испытал радостное облегчение, узнав, что Никита Михалков после многообещающих интервью отказался-таки от постановки фильма о Грибоедове (да еще в одиозной компании, заставлявшей уверенно предполагать, что умнейший человек России предстанет союзником Скалозуба и Фамусова как опоры государственности и супротивником «беса» Чацкого). Так что одиноким нонсенсом и курьезом остался фильм Бурляева «Лермонтов», где оный поручик предстал проглотившим указку резонером и выразителем режиссерских ксенофобских взглядов.

Кончилось время захвата. Началось — и длится — время предательства, этой смердяковской формы благодатной свободы выбора и долгожданного равенства.

Мы не отреклись в испуге или растерянности от отечественной классики, как апостол Петр от Христа (испуг ушел вместе с тоталитаризмом, на смену пришло фамильярное панибратство); мы, в соответствии со своим переменчивым нравом, именно предали ее. Себе же на посмеяние.

Любой третьестепенный телеведущий не упустит случая ернически помянуть «два главных вопроса» русской действительности и литературы — естественно, «Что делать?» и «Кто виноват?»; причем неизменно с таким видом, будто замечательная шутка озарила его экспромтом и до него ее уже не проскрипели тридцать восемь попугаев. Высокомерие дворни, холопьев, принимающихся хихикать над господином, едва почуяв, что он утрачивает власть и не высечет остроумцев на конюшне, — а ведь, не говоря о том, что, коли на то пошло, был действительно главный вопрос нашей словесности и тоже воплощенный в заглавии не самой известной повести Льва Толстого — «За что?», — какое жульничество выбрать для характеристики великой литературы названия двух слабоватых книг! Будто она (да, в части своей учительная до назойливости, но пекущаяся-то о нравственности, о духовном воскресении человека, общества и народа) была — вся! — столь прагматически озабочена, впадала в склочные счеты: «что?.. кто?..». Подать сюда виноватого!

Высокомерие самоутверждающихся ничтожеств — в частности, от слабой начитанности, я бы даже сказал: принципиально слабой, внимая, как, допустим, молодые модные режиссеры театра, спроста перекраивающие классику, чуть не хвастаются, что мало читают (недосуг, недосуг!). Смелость неофитов, веселая свобода дилетантов, бесшабашие неучей…

И вот сами классики — отметим, с особой помощью «глянца», который, показывая, что и он не чуждается «культурки», преимущественно подглядывает то же самое, что у поп-звезд: кто кого, с кем, каким способом, — сами классики предстают… «Морально нестойкий» Пушкин, — впрочем, для кого, напротив, суровый православный фундаменталист, для кого — и юдофоб, навсегда узаконивший для будущих макашовых словечко «жид»… Толстой, скряга и лицемер… Шулер Некрасов… Гоголь и Достоевский — ну, те попросту воплощение всех патологий… Врунишка и трус Тургенев… Убийца и клятвопреступник Кобылин… Стукачи — Григорович и даже Денис Давыдов… Болезненный эротоман Чехов со своею «немецкой сукой» (последнее — джентльменский привет О.Л. Книппер от Виктора Ерофеева…).

Да и писали-то — худо!

Кто-то радостно обнаруживает, что Тургенев, в сущности, графоман; что Пушкин — дутая величина, сама банальность, уворованный Байрон; а, к примеру, известный Б.Г., Борис Гребенщиков, отложив для такого дела гитару, сообщает, что все герои Толстого ему невыносимо скучны — не то что у Бориса Акунина, придумавшего нам такую красивую историю (в смысле — наше прошлое).

В конце концов, почему бы рок-знаменитости так не думать? А кто захочет подкрепить аргументами его вкусовую прихоть, может — даже без резона — посожалеть, что русская литература не заимела своих Гюго и Дюма. Вот что, однако, занятно: когда тот же Акунин предлагает свою версию чеховской «Чайки», все персонажи пьесы, независимо от степени благородства, оказываются (понимаю, детектив!) способными на убийство Треплева. А в перелопаченном Акуниным «Гамлете» безупречный Горацио предстает… Ну, конечно, Иудой — предателем, кем же еще!

Такими они — то бишь классики — нам ближе? Еще бы. Ибо, переиначивая слова Пушкина из зацитированного письма, малы, как мы, мерзки, как мы… Вот только некому по-пушкински же одернуть: «Врете, подлецы!.. Иначе».

Некому — уж очень мы собою довольны. Очень себе по нраву. И не ждем катастрофы от такой картинки:

«В саду запляшет пламя факелов, к Христу приблизится Иуда и губы вытянет для поцелуя» (Юрий Давыдов. «Бестселлер»).

Просмеем, проболтаем, пронудим литературу — вместе с ней и Россию. Потому что они, в сущности, — одно и то же.