Фестиваль NET закрылся мюнхенским спектаклем по Чехову
Фестиваль NET завершился спектаклем «Три сестры» сорокапятилетнего Андреаса Кригенбурга, которого называют одним из самых известных режиссеров Германии. Рассказывали, что после премьеры в мюнхенском «Каммершпиле» публика разделилась на вопящих от восторга и вопящих от негодования. Тем не менее, а может, и благодаря этому кригенбурговские «Три сестры» сразу встали в ряд самых значительных современных постановок чеховской пьесы. Публика NET более стыдлива и менее любопытна, чем немецкая, тут вопящих от возмущения не бывает, а те, кому не нравится спектакль, просто уходят, не досмотрев до конца. У нас на спорных постановках к финалу зал остается полупустым, зато, безусловно, восторженным. Так было и теперь.
Предрекая такую реакцию, Кригенбург сочинил насмешливый пролог: перед железным занавесом, под титром «Цюрих», встречаются два немолодых актера, одному из которых предстоит играть Чебутыкина, второму -- Ферапонта. И тот, что будет Ферапонтом, одетый почему-то в балетную пачку с пышными юбками, в разрезе которой видны трусы, все спрашивает у второго: «А что ты репетируешь? -- Чехова? -- Отлично! -- Роль Чебутыкина? -- Превосходно! -- В Мюнхене? -- Потрясающе! -- А у какого режиссера?» И получив ответ, что у Кригенбурга, кривится и со словами «Я видел у него полчаса какого-то спектакля...» убегает, возмущенно тряся идиотскими юбками.
Все справедливо. Кригенбург поставил спектакль, раздражающий и мучительный, как зубная боль, спектакль, в сущности, совершенно экспрессионистский, спектакль -- крик, монотонный и невыносимый. Но забыть его нельзя. Кригенбург не только режиссер, но и сценограф, и это понятно сразу. «Три сестры» впечатываются в память именно как картинка: огромное пустое желтоватое пространство, похожее на залитую светом картонную коробку, такой же «картонный» гигантский светильник-цветок с многочисленными лампочками под потолком и гротескные черно-белые фигуры с большущими кукольными головами, будто кривые бумажные фигурки, вырезанные детской рукой. Но это уже будет потом.
В первой сцене, на именинах Ирины, кукол еще нет, но действие начинается с высокой, почти истерической ноты. На сцене три сестры, три черноволосые молодые женщины в белых платьях и черных ботинках. Старшая -- пышнотелая Ольга -- беспрестанно щелкает орехи, разбрасывает скорлупу и говорит, говорит, говорит. Она взвинчена до предела, она беспрестанно и необъяснимо хохочет, даже вспоминая о смерти отца. Она бегает и с визгом задирает сестрам юбки, она встречает гостей и домочадцев, тоже одетых в белое, и говорит за всех, превращая всю сцену в безумный монолог истерички. Она рассказывает за Ирину ее сны, а за Тузенбаха -- о Вершинине, сопровождая все это «авторскими» комментариями. «А Соленому между тем пришла в голову удивительная мысль: «Одной рукой я поднимаю только полтора пуда...», «И Тузенбах с остекленевшим взглядом: «Тоска по труде!..» -- Это его конек, сейчас он задаст жару»; «А наш вечно обиженный Соленый возражает ему: «Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете...». Ольга делает из этого театр, берет маленького молчаливого от смущения Соленого под локоток и ведет его, громко продолжая: «А Соленый порылся в своей волшебной шкатулке и говорит: «Если философствует мужчина...», а потом отбегает к Маше и продолжает за нее. Потом, наконец, измученная, она падает, рыдая, и тогда сестры со словами «Не реви», уходят вместе с гостями, оставляя Ольгу одну. Вот тут она вытащит сундук, достанет из него большую белую куклу с черными веревочными волосами, а потом отвинченную у куклы голову нахлобучит на себя. Так и появится первое из скорбных готических существ с бледными мятыми лицами и огромными черными глазами, как будто приготовленных для колдовских ритуалов. Куклам спектакль будет безжалостно втыкать иголки в те места, что болят у живых.
К тексту «Трех сестер» много досочинено, знаменитые чеховские паузы и недоговоренности заполнены словами -- резкими, чрезмерными, отчаянными, как если бы актеры вслух произносили внутренние монологи. Федотик, попросив всех замереть перед фотоаппаратом, ходит меж остановившихся фигур и бормочет: «Во всех есть что-то ничтожное, что-то убогое, эмоционально ущербное...». Раздутый, как шар, Андрей, мечтая о Москве, кричит: «Я толстый, жирный мужчина, который одиноко сидит в ресторане и ест, и ест...», а измученная работой Ирина: «И как я не убила себя до сих пор, я не понимаю!»
Все то, что в прежние времена мог придумать о героях режиссер и рассказать актерам как намек, как факт неизвестной зрителю внутренней жизни персонажей, дающей лишь отсвет на действие, в спектакле Кригенбурга превращается в события. В начале Ирина прилепляет к стене листок, поясняя: «Я решила записывать свои желания и вешать на стену. И снимать, когда они исполнятся». К середине действия стены комнаты сверху донизу залеплены рядами бумажек, все эти «неисполненные желания» трепещут и шуршат от ветра, но читает их только Ферапонт, забираясь на деревянную стремянку, как в большой библиотеке. А во втором действии, во время сцены пожара, он вдруг срывает один из листков и сует Ирине: «Читайте!», она медленно произносит: «Я желаю, чтобы огонь уничтожил этот город и все его ужасные улицы». «Нельзя иметь такие желания!» -- кричит Ферапонт. Немало режиссеров за последние сто лет, я думаю, объясняли актерам, что сестры Прозоровы желали своему городу провалиться в тартарары, лишь бы оказаться в Москве.
Во втором действии, начинающемся с пожара, полсцены завалено бельем: в белье зарываются, там спят и прячутся, и Наташа в поисках Бобика тоже приходит раскапывать гору тряпья. Андрей говорит ей: «Бобик не в белье, он в саду под грушей». И мрачно добавляет, как убийца, закопавший ребенка: «Возьми лопатку». Вздрогнув, Ферапонт откидывает одеяльце и в коляске с Софочкой: «Здесь ничего нет». «Это Ничто и есть Софочка», -- отвечает Андрей. «А Бобик?» - «А Бобик -- брат этого Ничто». Так в этом спектакле, полном духов, появляются призраки не то не существовавших, не то убитых детей. «Я любил ее, а она хотела детей, -- продолжает Андрей, -- и появилось первое Ничто. Первое Ничто от меня, второе от Протопопова».
Люди-куклы с гротескной пластикой, покачивая огромными головами болванчиков на тщедушных телах, смешиваются с обычными людьми. Те и другие ведут себя как дети в комнате с игрушками: поднимают с пола и грызут орехи, таскают друг друга за ноги, обнимают, а потом, отвлекшись, швыряют на пол, без стеснения раздеваются и одеваются. Их жизнь то течет расцентрованно и хаотично под расстроенный, будто из шарманки, вальсок. А то вдруг все хватают музыкальные инструменты -- гармошки, дудки, барабанчик -- и начинают скакать, распевая хором Yellow submarine. И понятно, что как бы ни мечталось о желтой подводной лодке, где будешь счастливо жить с друзьями, или о Москве с трактиром у Тестова, о синем небе, зеленом море или Старой Басманной, судьба героев -- остаться в полной несбывшихся желаний картонной коробке с окном на улицу. Среди несчастных, крикливых, плачущих, злых и совершенно беспомощных кукол и детей.