Дата
Автор
Мария Степанова
Источник
Сохранённая копия
Original Material

В неслыханной простоте

МАРИЯ СТЕПАНОВА считает, что картина общего праздника современной русской поэзии сильно искажена, если не фиктивна

© Getty Images / Fotobank Принято считать, что русская поэзия переживает сейчас небывалый, необыкновенный расцвет; не так давно кто-то уже сопоставлял ее с Серебряным веком, кто-то аж с Золотым. Я и сама говорила что-то в этом радужном роде, выражаясь, возможно, чуть аккуратней, но радуясь не меньше прочих. И было чему: середина девяностых годов действительно стала чем-то вроде поворота руля.

Все тогда изменилось, словно в старой коммунальной квартире обнаружилась новая, никем не замеченная комната, которую можно обживать и заполнять по своему вкусу. Возможность одновременного существования не трех, не пяти, а пятнадцати-двадцати больших авторских практик казалась невероятной удачей (особенно после стесненности начала девяностых годов, когда у всей поэзии сразу словно ломался голос или кончался воздух; не говорю здесь о нескольких значимых исключениях, которые для меня кажутся скорее подтверждением катастрофичности тогдашнего фона). Вскоре постоянные разговоры о цифрах (шесть у нас хороших поэтов или шестьсот, пятнадцать или двадцать пять) оказались приметой нового десятилетия; но задолго до этого привычной стала уверенность в наличии выбора, товарного ассортимента — есть и ситец, и парча, и то, и это, на любой вкус, цвет и нрав. Ощущение тепла и надежности, которое такая картина дает, вещь естественная и невинная, но возникает оно обычно по другим поводам. Скажем, при походе в районный супермаркет, рай наличия, где отсутствие на полке какой-нибудь гречки должно ощущаться покупателем как зияние, черная прореха в ткани мироздания. Строго говоря, назначение поэзии как раз в том и состоит, чтобы быть такой прорехой, черной дырой, ведущей Бог весть куда и с какими целями, усиливая неуют, и уж если предлагая утешение — то очень специального свойства. Но странно было бы и не порадоваться, не так ли? И вот русская поэзия не просто оказалась хорошей и разной, но и позволила себе это осознать. И тут же, неожиданно для себя самой, превратилась во что-то вроде ВДНХ — праздничную и пеструю панораму собственного изобилия.

, а разнообразие не должно бы располагать к горечи: какая вражда может быть у мясного ряда с зеленным, а у павильона «Космос» с «Коневодством»? Но ощущение какого-то неназванного, незамеченного искажения, обиды, несогласия с происходящим становится общим — и оказывается едва ли не той самой точкой консенсуса, о невозможности которой так долго говорили критики. Это чувство — «все не так, ребята» — объединяет эстетические платформы, которым в страшном сне не пришлось бы догадываться друг о друге, и делает союзниками авторов, у которых нет больше ничего общего.

Это накапливается медленно, подневно: сперва по блогам пробегает та или иная ссылка, и все идут на звук — кого-то опять обругали, пришло время читать, обсуждать, занимать и оборонять позицию. Проходит год-полтора, и этим «обругали» уже никого не удивишь — все ругают всех, сама интонация раздражения стала инструментом продвижения на литературном рынке. (Брюзжит — значит, «никого не боится», «имеет право», «говорит с позиции силы» — сила здесь ключевое слово.) Зато болевой точкой становится любая похвала: слова «NN хороший поэт» вызывают молниеносную реакцию: проверить на зуб, убедиться, что поэт плохой, скорей сообщить об этом миру (вырвать занозу.) Тут случаются странные подмены: хороший или, чего доброго, большой поэт в контексте такого разговора о стихах понимается (и отрицается) как лучший, главный, избранник, словно заинтересованный читатель постоянно вымеряет место автора в подспудной, никем не названной табели о рангах, где любое «нравится» поднимает его на несколько невидимых ступенек. Есть и другое: кажется, что похвала (упоминание чье угодно, публикация где угодно), как луч фонаря в темноте, выхватывает чье-то лицо и одним этим оттесняет всех остальных во тьму внешнюю, за пределы зримого мира. Что за этим чувством стоит, кроме общего одичания, всюду видящего длинный рубль или дружескую ногу? Много чего. Отмена конвенций, позволившая наконец видеть в сложном — неудавшееся простое (и говорить о нем с солдатской прямотой). Сама себя стесняющаяся уверенность в существовании единой военной иерархии, большого генерального штаба, который только и может сделать из рекрута поэта. Глубокое недоверие к самой возможности параллельных систем, непересекающихся плоскостей и поэтик, которые не оцениваются по единой шкале. И единое для всех ощущение какой-то огромной несправедливости.

Для начала, несмотря на все разговоры о том, что интерес к поэзии вернулся или перевернулся, сами стихи (в отличие от поэтов) вдруг перестали интересовать. Исчезло то, что можно назвать резонансом, новые имена, новые тексты падают и пропадают без звука. Видно едва на два-три метра вокруг, зрения еле хватает на ближайших соседей. От растерянности становишься не по-хорошему снисходительным: то, что раньше казалось неприемлемым, оказывается возможным, допустимым, едва ли не симпатичным. Мерещится, что, обжив недавнюю зону риска, территорию решительных действий и больших экспериментов, мы с успехом превратили ее во что-то вроде крупной госкорпорации, где сосуществование регулируется не только набором общих правил, но и подспудным равнодушием к предмету собственных занятий. Поэзия стала профессией, служение службой (ежедневным хождением в департамент) — и никак не может этого пережить.

слов. А стихи, хотелось бы верить, другими быть не должны.

Вместе с воздухом изменилось и все остальное; в первую очередь — сами стихи и то, чего мы от них ждем. Раскрошились конвенции, работавшие десятилетиями и казавшиеся незыблемыми именно в силу своей очевидности: презумпция доверия к автору (он не пытается тебя одурачить), потребность в читательском опыте (цитаты-цикады в тексте хотят быть узнанными), вера в необходимость общей работы текста и того, кто его читает. Сегодня легкая возможность почувствовать себя шарлатаном (в лучшем случае — нелепым шутником) предоставляется каждому автору: «а по-моему, ты говно» — главный модус разговора о стихах.

То, от чего нынче предлагается отказаться — может быть, самое главное: это идея настоящeго читателя, читателя из мандельштамовской статьи «О собеседнике», готового взять на себя дело понимания и со-трудничества. Новая логика предлагает обращаться к читателю с позиций официанта или повара, долг которых — обслужить клиента так, как тому это нравится. Стихи начинают восприниматься не как проводник (в дивный новый или старый мир), а как инструмент. Чего? Немедленного наслаждения, которое читатель уже заработал — просто тем, что согласился раскрыть стихотворный сборник. Главными достоинствами поэтического текста тогда оказываются новые, чужие вещи: энергичность, увлекательность, трогательность, удобство восприятия.

ничей, среднестатистический вкус) делает актуальными стихи, идентифицируемые этим засредненным вкусом как «сильные», — не требующие читательской подготовки, честно и прямо бьющие по глазам. В цене декларативность. В почете сентиментальность и все интенсивное, быстродействующее, лобовое. Повествовательность (в обиход вводятся источники интереса, не связанные прямо с поэтической материей). Форсированные, преувеличенные приемы при крайне облегченном содержании. Юмор, пламенная сатира и снова невинный юмор. Чтобы соответствовать новой роли (нравиться, быть любимым), поэт должен вести себя как циркач, демонстрируя чудеса ловкости, вращая гири и ловя фарфоровые чашки: в каждой строке по призовой метафоре, а лучше бы по две. Все неочевидное, не поражающее с первого взгляда, тонкое, легкое, зыбкое, многослойное — попросту не воспринимается новым вкусом; у нового читателя плохо настроен звукоулавливатель.

они — мы, что новый вкус сформировали не глянцевые журналы и не посетители литературных кафе, а мы сами, «я сама».

То, что тревожит и смущает меня-саму в последние несколько лет, я не могу назвать иначе чем опрощением, обмелением стиха. Эта тенденция кажется мне заразительной настолько, что ей почти невозможно противостоять; я вижу ее черты в работе лучших (и самых любимых мною) авторов, вижу и в собственной практике, иначе не стала бы и говорить об этом. Чтобы понять, что я имею в виду, достаточно взять наугад несколько строф из «Элегий на стороны света» Елены Шварц или, скажем, парщиковского «Поля Полтавской битвы» и сравнить их на плотность с лучшими текстами конца нулевых. Предлагаю читателю проделать это самостоятельно; для меня этот урок — очевидный, и хочется только понять, как и почему так вышло. Страницы: 1 2 Следующая »