Дата
Автор
Скрыт
Источник
Сохранённая копия
Original Material

Улыбка Катерины. История матери Леонардо


Издательство «Иностранка» представляет книгу Карло Вечче «Улыбка Катерины. История матери Леонардо» (перевод А. С. Манухина, Н. Ю. Чаминой, Я. В. Миронцевой, В. А. Федорук).

Катерину, девушку, рожденную свободной, угнали в рабство и отняли всё — Родину, мечты, будущее. Невероятно сильная духом, она выстояла — боролась, страдала, любила, вернула себе свободу и человеческое достоинство. Одного из детей, которого она родила еще рабыней, Катерина любила больше жизни. И он отвечал ей взаимностью, хотя ему нельзя было называть ее мамой. Имя этого ребенка прогремело по всему миру. Его звали Леонардо да Винчи.

Предлагаем прочитать фрагмент книги. Рассказ в этой главе ведется от лица самого художника.

Впрочем, я и после отъезда во Флоренцию продолжал с ней видеться всякий раз, как мне при содействии дяди Франческо удавалось вырваться в Винчи. К двадцати годам меня в качестве художника приняли в братство святого Луки, нечто вроде побочной ветви цеха врачей и аптекарей. Монахи Сан-Бартоломео-ин-Монтеоливето через отца подтвердили просьбу написать для них алтарный образ со сценой Благовещения.

Это было последним желанием Донато Нати, оставившего все свое имущество монастырю с условием, что они выстроят в его память капеллу. Я прекрасно помнил тот вечер шесть лет назад, когда старик Донато говорил со мной на смертном одре, и был абсолютно согласен с тем видением, что возникло у него в последние минуты жизни: сцена должна разворачиваться на свежем воздухе, в лучах света, на природе, не скованной замкнутостью пространства, напоминая о чуде жизни, что зарождается во чреве женщины, жизни всех тварей земных, цветов, растений, деревьев, воздуха, земли и воды.

Композиция уже некоторое время представлялась мне совершенно ясно. Я много работал над построением перспективы, поскольку расположение образа, строго над могилой Донато, допускало обзор только сбоку и снизу, пришлось даже использовать кое-какие сложные оптические иллюзии, которые неспециалист мог бы посчитать ошибками. Но пейзаж все никак не рождался, и я почувствовал, что, прежде чем закончить такую важную работу, мою первую работу, должен вернуться в Винчи, еще раз повидать родную мать и родные земли. Это было летом 1473 года. Я вдоль и поперек исходил Монт-Альбано, зарисовывая в записной книжке открывающиеся виды: холмы, скалы, расщелины, силуэты кипарисов, дубов скальных и каменных, лилии, розы… А 5 августа добрался в небольшое святилище в Монтеветтолини на праздник Девы Марии Снежной и оттуда, с высоты, набросал еще один вид: на Вальдиньеволе, Монсуммано и болота Фучеккьо. В тот памятный день мне удалось наконец ненадолго отрешиться от тревог и неопределенностей жизни, и я решил торжественно отметить на листе с рисунком дату: «День Пресвятой Девы Марии Снежной, пятого дня августа 1473 года».

На закате я без предупреждения заявился в Кампо-Дзеппи. Ее, босоногую, бродившую по огороду, то и дело склоняясь к земле, чтобы нарвать трав для супа, я заметил издалека. Оставшись одна, она обычно расплетала свои чудесные волосы, теперь понемногу начинавшие седеть, и напевала или мурлыкала что-нибудь себе под нос. Притаившись в зарослях бирючины, служивших живой изгородью, я выскочил на нее из засады и тут же подхватил на руки, от ужаса она едва не лишилась чувств. А после, отдышавшись и улыбнувшись, сказала: «Что ж, случись мне умереть сейчас, я умерла бы счастливой». И сердце мое сжалось от мысли, что этого божественного создания, моей матери, тоже однажды коснется черное крыло смерти, и тело ее познает процесс разложения и перерождения, являющийся уделом всех смертных существ.

Сколь же чарующими были дни, которые я провел с ней и ее семьей в Кампо-Дзеппи! Возможно, самыми чудесными за всю мою жизнь. Днем я работал с ними, вскапывая и мотыжа высушенную солнцем почву, вечером мы вместе ели суп и пили вино. Но потом Антонио и мои сестры оставляли нас одних, поскольку знали, что нам многое, слишком многое нужно сказать друг другу.

Ночи были долгими, безоблачными, как раз начинали падать звезды, эти слезы природы. Я рассказывал маме о жизни во Флоренции, о мастерской, об ученичестве, о своих мечтах и о тяготах, о страхах. А она только глядела на меня, не знаю, в самом ли деле слушая и понимая, что я говорил, таким блаженством сияло ее лицо при виде потерянного и вновь обретенного сына. Дав посмотреть свои рисунки, включая и последний, с праздника, я, кажется, почти ее напугал. Она сказала, что мое искусство сродни волшебству, потому что пытаюсь уловить душу всякой твари земной и даже камня или скалы, у которых тоже есть душа. Но, может, не стоит слишком уж откровенно бросать вызов работе Всевышнего Творца, наивно веря, что мы с ним можем быть равны, а то и ставить себя на его место. Если хочешь изобразить жизнь цветка или бабочки, нужно сперва научиться уважать и любить их.

Потом, однако, с тем же удивительным выражением лица, более свойственным тринадцатилетней девчонке, а вовсе не зрелой женщине за сорок, она отобрала у меня сангину и принялась рисовать замысловатые переплетения ветвей, растений и цветов, на которые я смотрел, раскрыв рот, не в силах вообразить, что моя мать, женщина неграмотная, не получившая образования, не умеющая ни читать, ни писать, ни даже как следует говорить на нашем языке, могла быть столь божественно одарена. А она взглянула на меня и объяснила, водя пальцем по рисунку, чтобы проследить каждую линию: это сплетение жизни, любви, людских историй, что в конце концов, даже отдалившись друг от друга, всякий раз сходятся снова. То же уготовано и нам. Если жизни будет угодно разлучить нас, провидение или судьба сделают так, чтобы мы встретились снова. Нам не узнать заранее, когда и где, но, чтобы жизнь продолжалась, непременно нужно в это верить.

Я был очарован ее руками, длинными, тонкими, но при этом сильными и уверенными, с возрастом покрывшимися трещинами и царапинами от тяжкого труда. Руками, что ласкали меня, укачивали, омывали. Мне хотелось зарисовать их, уловив каждое положение, каждый жест, движения пальцев, сокращения нервов и сухожилий, но я так ни разу и не преуспел: едва заметив мои попытки, она, улыбнувшись, прятала руки в складках гамурры и, назло мне, не вынимала до тех пор, пока сангина и уголь не оказывались на безопасном расстоянии. Не позволяла она и исполнить ее портрет с натуры. Пришлось мне постараться и запечатлеть это лицо в памяти: нежный абрис ясных глаз, милую улыбку, такую мягкую и неопределенную, что никогда не поймешь, радость была ей причиной или тонкая ирония, а может, отголосок давних страданий и тайного знания, неведомого простым смертным, или, может, все сразу, спутанное и смешавшееся. После, оставшись один в комнате, я пытался воссоздать то, что запомнил, в рисунках, которые, однако, не могли передать всех тех чувств и ощущений, что я испытывал рядом с ней.

Единственное, что портило те дни, что я не мог называть ее мамой или даже матерью. С тех пор, как меня увезли во Флоренцию, слово это стало для меня запретным. Я должен был обращаться к ней только по имени, поскольку окружающие считали Катерину не более чем моей кормилицей.

Вот почему я принялся расспрашивать ее о прошлом. Сама она говорила о нем редко, как будто малейшее воспоминание снова причинило бы ей боль. В моей семье эту историю тоже не желали пересказывать: возможно, она попросту никого особенно не интересовала. До некоторого момента я знал о Катерине лишь то, что она — моя мать, хотя произнести вслух не мог и этого. Столь очевидный отказ поделиться знанием, определявшим также и смутность моего собственного происхождения, омрачало мне детство и юность, подпитывая самые нелепые слухи о ней и о моем рождении, которые я весьма болезненно воспринимал и ребенком, и уже подростком, и в Винчи, и во Флоренции, — что она была рабыней, шлюхой, замужней женщиной, соблазнившей молодого нотариуса, а заодно, вероятно, и старика Антонио; что я — ублюдок, сын рабыни, а кое для кого и вовсе порождение греха, возможно, кровосмешения, нечестивый сын самого дьявола.

Но кем же была Катерина на самом деле? Откуда явилась? Через какие страдания и мучения ей пришлось пройти, какой невероятный путь проделать, чтобы жизнь ее пересеклась с жизнью одного юного провинциала, породив меня, а затем пустила корни на землях Кампо-Дзеппи? Впрочем, ей тоже непросто было об этом говорить. И не только потому, что ужасные события, пережитые ею, вообще тяжело вспоминать, но и потому, что со временем многие из них стали слишком отдаленными, размылись, а то и вовсе стерлись из памяти, а кое-что она попыталась забыть сама, чтобы двигаться дальше, чтобы выжить.

О своей жизни она говорила так странно, так необычно, что рассказ этот казался мне, особенно поначалу, чем-то вроде мифа, древней сказки. Совершенно незнакомая с нашей культурой, нашей историей и географией, она пыталась описать места, где родилась, выдумывая самые невероятные иносказания: земля на краю света, нетронутое царство природы, долины, поросшие непроходимыми девственными лесами, плато, из конца в конец продуваемые ледяными ветрами, высочайшая гора мира, покрытая вечными снегами, настолько высокая, что ее тень простирается на сотни миль, а ледяная вершина, уходящая за облака, продолжает сиять отраженным светом солнца, подобно комете, даже когда все вокруг окутано ночной тьмой.