«Мне очень хотелось спасти маму от нее самой»
Лана Эстемирова, дочь убитой сотрудницы «Мемориала» Натальи Эстемировой, написала книгу о детстве в Чечне — и об отношениях с мамой. Вот ее интервью

В начале лета в издательстве John Murray вышла книга Ланы Эстемировой «Please Live: The Chechen Wars, My Mother and Me» («Пожалуйста, живи: Чеченские войны, моя мама и я»). В книге Эстемирова рассказывает о жизни в Чечне на рубеже 1990–2000-х и об отношениях с матерью, сотрудницей правозащитного центра «Мемориал» Натальей Эстемировой. Утром 15 июля 2009 года неизвестные похитили Наталью в Грозном, спустя несколько часов ее тело с огнестрельными ранениями нашли на обочине федеральной трассы «Кавказ» в соседней Ингушетии. Официальное расследование убийства правозащитницы до сих пор не завершено, часть материалов дела засекречена. «Медуза» поговорила с Ланой Эстемировой о том, как войны и укрепление власти Рамзана Кадырова разрушили жизнь нескольких поколений чеченцев, — и о том, как за эти годы она переосмыслила ценность борьбы за правду.
— Вы рассказывали, что начали писать книгу о Наталье Эстемировой больше пяти лет назад, первые отрывки «Новая газета» публиковала еще в 2019-м. Сколько времени у вас ушло на эту работу и что для вас оказалось сложнее всего?
— Идея рассказать нашу историю появилась в 2012 году, когда я была в Чечне. Я была на кладбище у мамы, сидела у ее могилы, был апрель, чудесная, солнечная весенняя погода. Меня тогда поразил контраст этого тихого кладбища и всякой живности, которая была вокруг: муравьев, насекомых, птиц, — и в голове начали складываться строчки. Я перебирала землю в руках рядом с ее могилой и дала ей обещание рассказать нашу историю, чтобы она навсегда осталась в памяти людей. И еще я дала обещание, что мои дети всегда будут жить вдали от войны, в безопасности, и что я никогда не буду рисковать своей жизнью без надобности. Для меня это был ответственный момент: я знала, что, если сейчас торжественно это пообещаю, потом сложно будет извернуться.
Под конец моей учебы в университете я поняла, что настало время написать эту книжку. Мы встретились с Мэри Лолор, которая создала организацию по оказанию помощи правозащитникам Front Line Defenders, я рассказала ей о своих планах, а она ответила, что поможет найти грант. И действительно помогла.
У меня был план закончить книгу за год, но все эти фантазии разбились о реальность: оказалось, что писать гораздо сложнее, чем я думала. Помню, я написала огромный кусок, несколько глав, но они мне не понравились, и я просто все уничтожила. Когда я рассказала об этом своему [литературному] агенту, он был в ужасе. Я наблюдала за ситуацией в Чечне, которая становилась все хуже, это накладывалось на воспоминания о моем прошлом — и я поняла, что переоценила свои силы. Вместе с тем меня не покидало ощущение, что я подвожу маму, хотя все говорили, что это не так. Мне говорили: «Ты никого не подводишь, оставь это, если тебе тяжело», — но я продолжала работать над книжкой.

Потом я познакомилась со своим агентом, и он уже как следует за меня взялся. Издательский дом выкупил права, и за год я закончила книгу. Думаю, правильно, [что книга выходит только сейчас], потому что ближе к 30 годам на многие вещи смотришь по-другому. Мне было важно взглянуть на свою мать не только с точки зрения ребенка, но и с точки зрения взрослой женщины, которая смотрит на нее как на равную, а не снизу вверх. Поэтому многие выводы, к которым я прихожу, более зрелые.
— Какой вы видите аудиторию своей книги?
— С самого начала мне было важно, чтобы эта книжка была не только для экспертов по Чечне или России, не только для журналистов или людей, которые знали мою маму. Я хотела, чтобы в центре повествования были не война, не Кадыров, не убийство, а история матери-одиночки и ее дочери. Таких семей немало, и история женщины, которая отдается работе, а ребенок растит себя сам, будет понятна очень многим. У окружающих был вопрос, почему она это делала, почему не уехала в другой регион России или за границу, почему она всю себя отдала этой работе, которая в конце концов привела ее к гибели. Я пыталась не искать ответ на этот вопрос, а просто показать, какой была наша жизнь. Чтобы читатель сам смог прийти к ответу, стоило ли оно этого.
— Пока что ваша книга вышла только на английском языке. Вам важно, чтобы ее могли прочитать и русскоязычные читатели?
— Конечно, мне очень важно, чтобы эту книжку читали и в России, и в Чечне. Похожие книжки есть: например, «Дневник Жеребцовой Полины» или «Муравей в стеклянной банке» о женщине, которая прошла через чеченские войны, когда была ребенком. Но таких книг нет в мейнстриме, особенно если мы говорим о книгах, написанных женщиной-миллениалом. В моей книге — опыт ребенка, ставшего подростком, уехавшего из страны и переставшего быть ее частью.
Когда я разговариваю с русскоязычными людьми, которые вроде бы придерживаются либеральных взглядов, я встречаю много невежества и даже враждебности по отношению к Чечне и к чеченским войнам. 15 лет назад чеченцев поголовно считали террористами, а сейчас — кадыровцами.
Разумеется, книжка в конце концов должна быть переведена на русский, я над этим работаю. И мне было бы очень важно, чтобы книжка вышла и на украинском. Думаю, многим людям в Украине будет важно прочитать о таком до боли похожем опыте. Важно помнить, что чеченский народ сейчас, по сути, находится в положении заложников и эта незавидная участь может грозить многим регионам Украины, если их сдадут России, — то же самое может происходить в городах вроде Мариуполя.
— Подзаголовок вашей книги — «Чеченские войны, моя мама и я». Как чеченские войны повлияли на вашу семью?
— Я иронично называю себя ровесницей войны: я родилась в 1994-м, когда началась первая чеченская. Я пишу о том, что у нас с мамой просто не было выбора, не было такой роскоши, как остаться в стороне от этой войны. Нас, как и многих в Чечне, замело в исторический вихрь, и, как бы мы ни пытались, мы никак не могли отделить себя от этой истории и от политики.
Моя мать наполовину русская, она родилась на Урале, но к началу войны уже много лет жила в Чечне, работала учительницей истории. Когда я родилась, мы тоже какое-то время прожили на Урале, и мама вполне могла бы остаться там, но она сделала выбор — вернуться в Чечню, чтобы помогать людям. Она чувствовала, что должна этим заниматься, потому что с ее любимой родиной происходило что-то ужасное. Она не могла оставаться в стороне и начала заниматься активизмом, особенно между войнами, между 1996-м и 1999-м. Она разговаривала с жертвами фильтрационных лагерей, записывала их истории и делала передачи для телевидения. В конце 1990-х она начала сотрудничать с «Мемориалом» и заниматься расследованием похищений и пыток.
Мы были совершенно неразлучны. Я тоже сидела в [грозненском] офисе «Мемориала», знала названия танков и бэтээров наизусть и помнила имена парней, пропавших без вести. Она сделала выбор не отворачиваться от войны, смотреть прямо в пасть этой бездне — у меня же, как ее хвостика, как меня называли, просто не было выбора. Я была там же, где была она.
Но у меня была огромная привилегия [по сравнению с другими чеченцами] — я выросла на правильной стороне баррикад. «Мемориал» был и остается совестью России, которую [власти] все время пытаются спрятать, которая им очень некомфортна. Правда всегда всплывает наружу. И я очень рада, что была свидетельницей этой правды.
— Что значит «на правильной стороне баррикад»?
— Некоторые наши знакомые в Чечне, которые тоже были правозащитниками, журналистами, расследовали нарушения прав человека, к сожалению, перешли на другую сторону, присоединились к кадыровцам. Либо из-за угроз, либо благодаря подачкам. «Мемориалу» не раз поступали и угрозы, и предложения примкнуть к какому-нибудь Совету по правам человека при президенте. Но все мемориальцы были очень принципиальными и всегда отказывались идти на компромисс. Речь не только о моей маме, но и о ее коллегах, включая Оюба Титиева, который два года отсидел в Чечне по надуманному обвинению. Многие другие совестливые, смелые, храбрые люди по разным причинам оказались по ту сторону баррикад. Кто-то из них умер, кто-то уехал, а многие все еще там. Заложники они или часть этой системы — но они сделали свой выбор.
— Чем еще ваше детство отличалось от детства ваших сверстников, кроме того, что вы много времени проводили в офисе «Мемориала»?
— Во многом, мне кажется, оно было похоже на детство моих одноклассников или родственников. Мои друзья-британцы говорят, что таким же было детство их бабушек и дедушек: вас просто выгоняют на улицу и велят возвращаться, когда будет темно. И весь день вы предоставлены сами себе.
Мама не делала секрета из того, что она делала, — она просто об этом даже не думала. Я знала, что у нее очень-очень важная работа, это воспринималось как что-то естественное. У нас дома часто останавливались правозащитники, журналисты и юристы со всего мира. Очень часто останавливалась Аня Политковская. Для них [журналистов и правозащитников] это была поездка в другую реальность, где люди живут как в Средние века: несмотря на то что мы жили в многоквартирном доме, у нас не было ни воды, ни света — ладно хоть канализация работала. Это были экстремальные условия, но для нас это было чем-то естественным.

— Сколько вы жили в таких условиях?
— Во время второй [чеченской] войны мама отправляла меня к бабушке на Урал, но в 2001 или 2002 году мы окончательно вернулись в Грозный. Где-то до 2003-го у нас не было электричества. Вода так и не появилась — поэтому мы все время таскали ее в ведрах от грузовика с огромной цистерной. Лифт постоянно ломался, поэтому мы поднимались с ведрами на 10-й этаж [по лестнице].
Мое детство отличалось тем, что я знала о том, что происходит за закрытыми дверьми: я слышала рассказы про пытки, ямы, похищения. Я знала, что означает слово «зачистка». Мама прятала только какие-то совсем ужасные материалы, а так у нас дома постоянно лежали какие-то заявления, фотографии мужчин в синяках. Мама была очень неорганизованная, поэтому я все время раскладывала [эти бумаги] по стопкам, чтобы они не валялись по всей квартире.
Я знала, что, если при маме происходит несправедливость, она обязательно что-то сделает. По всей республике были раскиданы блокпосты, и федералы часто без причины вылавливали из автобусов или маршруток молодых парней — по сути их просто похищали, чтобы выбить из них признания [в сотрудничестве с сепаратистами]. Несколько раз я сама наблюдала ситуации, когда молодых парней просили выйти из маршрутки после проверки паспорта. Тогда мама сразу же спрыгивала со своего места: «Я сотрудница правозащитного центра „Мемориал“. Куда вы его ведете? Где ваш начальник?» Она каждый раз выходила с ними, [давила на] федералов своим упорством, и парней отпускали.
Один раз она исчезла на два часа, и все это время маршрутка ее просто ждала. Все понимали, что это важно: возможно, если мамы в этот момент не было бы, они просто похитили бы этого парня и никто бы его больше не увидел. В такие моменты, глядя на маму, я училась не бояться. Я смотрела на федералов, на их блокпосты — помню, они все постоянно прятались, их было даже не видно, только периодически за этими мешками с песком мелькала какая-то тень. Я думала: «Почему они от нас прячутся? Мы ведь без оружия, простые жители». Я не видела никаких боевиков. Мы были обычными людьми: женщины, девочки, дети, старики.
— Были ли вопросы, на которые ваша мама отказывалась вам отвечать?
— На все вопросы про ее работу она обычно отвечала. Но я очень редко задавала ей вопросы, потому что и так все знала: я слышала ее разговоры с другими людьми.
Я помню день, когда посадили одного убийцу, старшего лейтенанта милиции Сергея Лапина, который со своими приспешниками запытал и убил друга нашей семьи Зелимхана Мурдалова. Это было одно из немногих дел в России, когда за похищение и пытки [силовика] удалось посадить в тюрьму. Мама была на суде вместе с Аней [Политковской] и Стасом Маркеловым и сфотографировала этого Лапина. Она принесла эти фотографии [домой], положила их передо мной и сказала: «Смотри, Ланка, это глаза убийцы, глаза монстра». Это был один из немногих моментов, когда она вовлекла меня в свою работу, потому что хотела показать мне что-то, чтобы я это запомнила. И я действительно это запомнила. У меня все еще есть эти фотографии.
Но когда дело касалось ее собственной жизни, ее прошлого, мама была очень скрытной, говорила: «Вырастешь — поговорим». Она особо не распространялась о себе, даже своим близким друзьям. Я ждала момента, когда вырасту и мы поговорим обо всем, будем уже на равных. Но, к сожалению, этого так и не произошло.
— Вы помните момент, когда вы впервые поняли, что вашей маме угрожает опасность из-за того, что она занимается правозащитой?
— В первый раз я по-настоящему осознала это весной 2008 года, когда Кадыров вызвал ее к себе после ее интервью про платки. Он начал оскорблять ее, орал, угрожал ей. Тогда же он сказал: «У тебя дочка, я слышал, учится в такой-то школе, ты за нее не боишься?» Об этих угрозах я узнала из маминых разговоров [со знакомыми]. Я была в оцепенении. После этого мы уехали на два месяца в Англию, чтобы она могла передохнуть. Я начала задумываться, представлять, что было бы, если бы с ней что-то случилось. О том, что были и другие угрозы, я подозревала, но узнала об этом только после ее гибели. Сама она никогда ни о чем таком мне не рассказывала.
— В те несколько месяцев, что вы провели в Англии после угроз Кадырова, у вашей мамы были мысли о том, что лучше будет не возвращаться в Чечню?
— Нет, мама говорила, что мы поживем в Великобритании, потом ненадолго вернемся в Чечню, а потом я должна была ехать на Урал к бабушке. То есть она хотела удостовериться, что я в безопасности, а сама собиралась продолжать работу.
— У вас были какие-то особые протоколы безопасности, когда вы жили в Чечне?
— Когда я была маленькой, ничего такого не было, кроме стандартного: если [рядом] перестрелка, ты бросаешься на землю или прячешься, а руки [кладешь] на голову. Но про это нам и в школе говорили.

Мама начала опасаться за меня, когда я стала подростком: в Чечне похищают невест, и она боялась, что меня кто-то похитит. Наши соседи были кадыровцами, поэтому мама говорила: «Сиди тихо, никому не открывай, после школы возвращайся домой, ни с кем не знакомься».
Я старалась, например, не ходить мимо базы «нефтеполка», в котором были кадыровцы, — я все время огибала это здание и добавляла 10 минут к своей дороге в школу. Но в конце концов мама поняла, что, пока я в Чечне, я всегда в опасности. Поэтому последние два года ее жизни она все время отправляла меня подальше: сначала в школу в Подмосковье на несколько месяцев, потом почти на год к тете на Урал. Это была огромная жертва и с ее, и с моей стороны. Оставаться в Чечне было опасно, поэтому она могла как-то выдохнуть и продолжать свою работу, только когда я была вдали от нее.
Оглядываясь назад, я с большой болью осознаю, что последний год ее жизни мы, по сути, провели порознь — мы виделись буквально месяц-полтора.
— Что менялось в ее жизни и работе в периоды, когда вы были за пределами Чечни?
— Когда меня не было рядом, у нее не было вообще никаких тормозов. Я ее спрашивала [по телефону]: «Ты поела?» — потому что знала, что она особо не готовит и никуда не выходит, просто полностью погружается в работу. Она работала и днем, и ночью, не останавливаясь на то, чтобы уделить время себе самой. Когда я смотрю на статьи, которые она публиковала под своим именем в последний год ее жизни, где она пишет про похищения, публичные казни, которые совершали кадыровцы, я вижу, что она была совершенно бесстрашной. И [Рамзан] Кадыров, и [Муслим] Хучиев, и Лорд открыто говорили [чеченцам]: если ваш сын уйдет в лес, то весь клан, вся семья за это в ответе. Но как только эта информация просачивалась за пределы Чечни, они заявляли, что ничего такого не говорили. Конечно, не в их интересах было, чтобы кто-то открыто, под своим именем, об этом писал.
Я читала ее статьи и думала: «Боже, она будто совершенно не думает о последствиях». У меня было жуткое беспокойство за нее. Я все время прокручивала сценарии, как будто пыталась себя подготовить: а что будет, если ее не станет? Для меня это было кошмаром. Когда убили Аню Политковскую, я была слишком маленькой, чтобы по-настоящему осознать масштаб [рисков]. А в январе 2009-го убили нашего друга Стаса Маркелова — мне было уже 14. После этого я звонила маме и умоляла ее быть осторожной. Я испугалась за нее, стала думать о том, что ей больше не безопасно оставаться в Чечне.
В последний месяц ее жизни угрозы участились, и даже ее коллегам было понятно, что ей не стоит оставаться. Маму убедили, что пора уезжать, и мы уже разбирались с нашими документами, с моим загранпаспортом. Мама сказала: «Мне нужна только неделя, я разберусь со всеми делами, и мы уезжаем». В эту неделю ее похитили и убили.
— Как вы, будучи ребенком, относились к тому, что ваша мама так много времени и сил отдавала работе?
— В детстве я об этом даже не задумывалась. Ее работа не заканчивалась, когда мама возвращалась домой, — она просто перетекала на нашу кухню, и это была наша общая жизнь.
В тот год, который я провела на Урале, мне было 14, а это такой период, когда у девочек много переживаний и им нужна их мама. Я без конца страдала, у меня не было друзей, я постоянно слушала грустную музыку, читала Камю и целыми днями жалела себя. Я чувствовала, что расту, и мне очень хотелось поделиться этим с мамой, поговорить с ней про то, как я себя чувствую, про то, какую книжку прочла. Но, к сожалению, у нее тогда совершенно не было времени со мной это толком обсудить.
Вот тогда, помню, я прямо обиделась и написала ей имейл. Мы повздорили. Она сказала: «Ты думаешь, мне легко, что мы порознь?» И по ее тону, по ее реакции я поняла, как ей тяжело. В конце этого разговора я опять почувствовала сострадание к ней и желание просто о ней позаботиться. Я подумала: «Она обо всех заботится, она всех спасает, а кто заботится о ней?» Поэтому в тот месяц, когда она забрала меня от тети, я постоянно готовила ей какие-то салаты, начала копить деньги на аквариум с рыбками, чтобы она смотрела на него и успокаивалась.
Несмотря на то, что я была очень эгоцентричным подростком, когда дело касалось мамы, мне очень хотелось спасти ее от нее самой. И это чувство меня все еще не покидает. Мне бы хотелось отвести ее в оперу, свозить во Флоренцию, сводить в парки, в какой-то хороший ресторан. Как и у многих детей, которые потеряли маму слишком рано, у меня есть чувство, что мне не удалось отдать ей ее заботу и любовь обратно. Легко думать штампами о матери, которая забросила свою дочь. Но у нас была очень особенная история, которая не вписывается в рамки стереотипов. У нас все было гораздо запутаннее.
— Как гибель вашей мамы изменила ваше отношение к миру?
— Во мне было очень много злобы по отношению к России и Чечне. Меня сильно удручало, что наша соседка увидела, как похищают мою маму, но побоялась постучаться ко мне и сказать об этом. Она знала, что я вернулась в Грозный [на каникулы]. Только когда мамины коллеги Лена Милашина и Катя Сокирянская начали расспрашивать свидетелей, она сказала им об этом по секрету — и убежала. Умом я понимаю, насколько запуганы эти несчастные люди, понимаю, почему они ставят свои комфорт и безопасность превыше всего.
В общем, во мне была сильна обида [на государство]. Наверное, она все еще во мне есть. Особенно сильно она проявилась, когда я увидела, как наплевательски прошло расследование маминой гибели. Меня просто охватывала ярость. Даже глядя на дела об убийстве Бориса Немцова или Ани Политковской, я думала: «Господи, конечно же они не называют заказчиков, но они хотя бы отправили за решетку исполнителей». А мама будто была настолько не важна, что они решили [назвать ее убийцей] левого боевика, который уже умер. Понятно, что, пока Кадыров и Путин у власти, ни о какой справедливости и речи не может идти, но это был просто плевок в лицо.
Во мне все еще есть эта ненависть. Я верю, что справедливость когда-нибудь наступит, и мамины коллеги продолжают за нее бороться. Они провели свое собственное расследование. Все имена известны — это [сотрудники] Курчалоевского РОВД. Я верю, что, даже если справедливость не настигнет их по эту сторону жизни, когда-нибудь для них настанет судный час. И я знаю, что, когда Кадыров будет умирать в своей постели, сотни, если не тысячи людей, которых он погубил, будут вереницей возникать у него перед глазами, и лицо моей матери тоже будет там.
— Вы в разных интервью рассказывали, что поначалу не вникали в детали расследования. В какой момент это изменилось?
— Когда я уже начала работать над книжкой. Я знала, что происходит с расследованием, но в первые годы мне было важно фокусироваться не на деталях, а на том, чтобы идти дальше и быть целостной личностью, а не жертвой. Поначалу мне нужно было просто пережить потерю мамы, не позволить ненависти и гневу полностью съесть мою душу. О деталях маминой гибели я не говорила даже со своими друзьями — когда я уже училась в Оксфорде, никто не знал, что именно произошло, знали только, что у меня нет мамы.
Мне было важно попытаться преодолеть эту травму. Если бы я знала все подробности о том, сколько раз в нее выстрелили и в каком состоянии было ее тело, или что у нее были посторонние ДНК под ногтями, потому что она вырывалась, и что все ее тело было в синяках, потому что она боролась до последнего, мне кажется, это бы меня сломало.
— В 2021 году ЕСПЧ не нашел доказательств причастности российских властей к убийству Натальи Эстемировой, а в 2022-м отказался инициировать дополнительное рассмотрение дела. Что вы думаете об этом решении?
— ЕСПЧ принял заключение, что Россия не расследовала это убийство должным образом, но он не переложил вину на силовиков, на российское государство. Для моей мамы [западные институты] были святым местом: нет справедливости в России — ну хотя бы в Гааге или в Страсбурге она есть. Моя мама помогла добиться этой справедливости в ЕСПЧ стольким людям, а потом и ее гибель стала предметом судебного разбирательства. Поэтому, когда я увидела такое слабое решение, это очень по мне ударило. Возможно, если бы оно было принято после 2022 года, оно было бы другим. Не думаю, что сейчас они отказались бы возлагать ответственность на Россию только потому, что она не дала суду доступа к [материалам] дела.
— Почти сразу после гибели Натальи Эстемировой вы уехали учиться в Великобританию. Как часто с тех пор вы приезжали в Россию? Какие изменения вы видели в каждый свой новый приезд?
— Я приезжала очень ненадолго. Я знала, что не могу вернуться в Чечню, поэтому у меня не было особого желания долго находиться в России. Но я видела, что люди живут в свое удовольствие, ездят в Европу, у них какие-то выставки и фестивали, на которые приезжают зарубежные артисты. И их как-то особо не волнует, что их страна творит в Грузии, в Сирии, в ЦАР, в Чечне.
Я помню, на меня огромное впечатление оказали протесты на Болотной в 2012 году. Поскольку большинству россиян было совершенно наплевать на Чечню все эти годы или они были согласны с политикой Путина по поводу Чечни, я думала, что большинство россиян совершенно спокойно относится и к Путину. Но протесты меня потрясли. Я думала: «Боже, раз столько людей выходит, то, может быть, не все еще потеряно?» Разумеется, после этого людей начали сажать и винтики начали обратно закручиваться.
В первую очередь я выросла в Чечне, а не в России. Я не считаю себя русской, у меня очень мало воспоминаний, связанных с Россией, поскольку бо́льшую часть жизни на тот момент я провела в Чечне. Но меня всегда потрясало, насколько русские не воспринимают Чечню или Кавказ как часть их страны. Для них это что-то чужое, неудобное и негативное. После того как Россия вторглась в Украину, многие начали писать: «Почему все не может быть как в 2007-м?» Была ностальгия по прошлому, по чемпионату мира [по футболу в 2018 году], когда Россия якобы была на правильном пути. Я же думаю, что Россия уже тогда была диктатурой. Люди сидели, [власти] совершали политические убийства. И я молчу о том, что происходило в Чечне — сколько там было зачисток, как люди гнили в нелегальных тюрьмах. Вы жили отдельно от этой истории, а сейчас стали прямыми участниками этого конфликта и поняли, что ваша страна на самом деле — исчадье зла.
— Когда вы в последний раз были в Чечне?
— В 2012 году. Поэтому, наверное, я бы не стала называть себя экспертом по современной Чечне. Мне кажется, многие мои соотечественники, которые уехали из Чечни, отталкиваются от того ее образа, который они запомнили в последний раз. Я помню, что в апреле 2012-го было очень жарко. Помню, как ходила мимо своего дома; тогда я, по-моему, в первый раз с маминой гибели вернулась в свою квартиру, рядом с которой похитили маму.
Я шла по Грозному и думала о том, настолько он отличается от города, в котором я выросла, — его начали отстраивать ужасными безвкусными домами, когда я была уже подростком. Несмотря на то, что они замели все следы своих преступлений и всю разруху, это был совершенно фальшивый, пластиковый город. И люди тоже казались мне фальшивыми, потому что я знала, что происходит за закрытыми дверьми, как люди боятся говорить о том, что происходит в Чечне, даже у себя дома.
— Тогда, в 2012-м, вы понимали, что это ваш последний визит в Чечню?
— Нет, но в глубине души я понимала, что мне очень некомфортно там находиться, что без мамы я не чувствую себя там как дома. Я уехала, прошел год, второй, третий, и я поняла, что, пока Кадыров у власти, [приезжать снова], во-первых, небезопасно, а во-вторых… Я просто не хочу находиться так близко к этому человеку.
— У вас остались какие-то связи с этим регионом?
— Я общаюсь с друзьями, которые живут за пределами Чечни. Со всеми остальными я оборвала связь — для их безопасности. Разумеется, я слежу за телеграм-каналами, из-за подписки на которые жителей Чечни избивают и кидают в тюрьмы. Я в контакте с мамиными друзьями-журналистами, которые знают ситуацию.
— В июне 2025-го состоялась премьера фильма «Наташа», посвященного вашей маме. Авторы фильма рассказывали, что многие люди отказывались говорить с ними на камеру и даже побоялись делиться архивными фото и видео — в результате вместо ожидаемых полутора часов картина длится всего 35 минут. Вас удивляет, что спустя 16 лет число тех, кто опасается вспоминать те события, становится только больше?
— Нет, меня это не удивляет, поскольку я столкнулась с тем же, когда писала свою книжку. Я хотела поговорить с людьми, которые знали ее, и результат оказался удручающим. [Многие] говорили: «Мы помним Наташу, она такая замечательная!» Но как только я просила у них разрешения задать несколько вопросов, обещая изменить их имена [в книге], они сразу же: «Нет-нет-нет, это опасно».
Боялись говорить даже те люди, которые знали ее еще в 1980-е, 1990-е. И хотя у меня есть к ним много понимания и сострадания, я думаю: «А вот моя мама не боялась». С другой стороны, какой урок из этого можно извлечь? Не бойтесь говорить правду, и вас потом убьют? Я ведь тоже сделала другой выбор, я не подвергаю риску ни себя, ни свою семью. Да, я открыто говорю о том, что думаю о Кадырове и Путине, но я не езжу в Чечню и не веду политические телеграм-каналы.

Плюс в 2008 году и даже 2012-м Кадыров был у власти всего несколько лет. С тех пор было столько насилия, запугиваний, убийств, пыток, что люди успели понять, как далеко готовы пойти Кадыров и его приближенные. У них есть и связи в Европе, чтобы найти, поколотить, даже убить тех, [кто решил уехать из Чечни]. Люди знают, как далеко могут дотянуться его щупальца. За эти годы он установил абсолютную власть: он действительно устранил всех противников, выстроил целый аппарат и вырастил поколение сыновей, которым хочет передать власть.
— Что дает вам силы продолжать работать в сфере журналистики и правозащиты, когда вы ловите себя на мысли, что все безнадежно?
— Огромный источник вдохновения и мотивации для меня — это журналисты и правозащитники, мамины коллеги, которых я бесконечно уважаю. Как бы ни было тяжело, я всегда думаю о тех, кто отдал свою свободу и свою жизнь за то, чтобы я могла быть сейчас в безопасности. Но я никогда не ставлю себя на одну доску с ними, потому что у меня совершенно другой опыт и другие цели. Я никогда не задавалась целью быть Натальей Эстемировой. Я Лана Эстемирова, у меня своя судьба. То, что я могу делать, — это быть рассказчиком. Когда у тебя отнимают всю твою жизнь, всю твою семью, для кого-то, наверное, это мотивация утроить свою борьбу. Но я извлекла другие уроки. У моих предков была очень непростая жизнь, и я думаю, что хоть кто-то [в нашей семье] заслуживает простого человеческого счастья — и это моя дочь. Я бы хотела, чтобы она знала меня старенькой-старенькой мамой, которая выходит из ума.
Совершенно естественно, что не все готовы идти на жертвы. Нам остается поддерживать, как только мы можем, тех людей, которые идут до конца. Важно, например, продолжать говорить и писать о российских политзаключенных. Наверное, то, чего хотят злодеи, — чтобы мы выключились из того, что происходит в мире, ударились в потребительство и не участвовали ни в какой социальной или политической жизни. Мне кажется, важно продолжать бороться по-своему — в зависимости от того, на какие риски ты готов идти.
«Медуза»