А.Н.тология - Троицкий вариант — Наука
На днях в издательстве «Лингвистика» вышла очередная книга Александра Николаевича Мещерякова «Бывалые люди в небывалой стране», приуроченная к 75-летию автора. Мне представляется, что ее можно рассматривать как антологию короткой прозы А. Н. Такое «лоскутное» (по выражению автора), мозаично-калейдоскопное избранное, куда вошли некоторые фрагменты из прежних «лоскутных» книг прозы А. Н. (из моей самой любимой и, по сути, первой прочитанной книги «Мещеряков@Япония.ru», из «Записок предпоследнего возраста»), а также из исторических книг, например, из книги про японского этнолога Янагиту Кунио, в которой, впрочем, немало анекдотов — как в историческом, так и в советско-шутейном смысле слова. Но основной корпус всё же составляют тексты новые: собранные под одной обложкой колонки, опубликованные под рубрикой «Между прочим» в ТрВ-Наука1.
Что это за проза? Для А. Н. как для «писателя-лоскутиста» (сейчас я специально не рассматриваю его сюжетную прозу, романы «Летопись», «Шунь и Шунечка») на первом месте находится материал, то есть, люди, ситуации, яркие эпизоды, какие-то встречи, события, фигуры памяти… Такого рода вещи, безусловно, составляют плоть прозы многих писателей. Например, не могу не упомянуть читаемого мной сейчас параллельно с книгой А. Н. британского романиста Джулиана Барнса. В своей только что вышедшей книге «Departure(s)» (в переводе Елены Петровой — «Исход(ы)») он называет такие «конгломераты» памяти о тех или иных эпизодах жизни словом-термином IAM (Involuntary Autobiographical Memory); в русском варианте получилась немного неуклюжая аббревиатура «АЗЕСМ»: Автобиографическая Запомнившаяся Естественно-Спонтанная Мысль. Игра слов очевидна: “I am” / «аз есмь», но имеется при этом в виду опамятование, память как таковая, в своей непрозрачной сути, далеко не всегда подконтрольной писательской, да и просто человеческой воле. Образы, картины, стоящие перед мысленным взором, слова (иногда точно запомнившиеся реплики), запахи, что-то менее уловимое — всё это непременные, обычные составляющие АЗЕСМов. Но для их фиксации и трансляции всякому писателю каждый раз требуется свое особое изобретение языка и формы, иначе кому интересно читать про чье-то личное, до которого нам нет никакого дела?
А. Н. решает эту задачу путем выработки необычного языка с характерными особенностями, такими родимыми пятнами, присущими всей его прозе в целом. Формула этого языка самим же автором обозначается так: фраза должна хрустеть, как соленый огурец. На взгляд иного читателя может показаться, что в прозе А. Н. чересчур педалируется «русскость», доходящая чуть ли не до русопятости: непременная тарелка обжигающих щей, ледяная, по контрасту, рюмка водки, трактор, на котором через всё поле едет пьяный тракторист в какой-то районный клуб на танцы… Апофеозом этой народно-карнавально-бахтинской, скоморошническо-юродской манифестации служит песенка из прозы «Любовь к пространству»:
Я-рмарка, я-рмарка,
Одежонка яркая,
За любую денежку
Я спляшу с медведушкой.
А церква пуста,
Попадья толста,
Съел лису комар —
Улыбается, очень ндравится…
Однако для меня вовсе не в этих акцентированных, иной раз доходящих до сказочно-притчевого гротеска деталях и ходах заключается секрет обаяния прозы А. Н. Нельзя забывать, что это проза профессионального историка-японоведа, переводчика японской, среди прочего, классической прозы и поэзии, который пишет, опять же по собственному признанию, с учетом и Розанова, и японских дзуйхицу, образчиками которых служат «Записки у изголовья» Сёнагон и еще одни «Записки»: Ёсиды Канэёси (Кэнко-хоси). И даже если прямые сходства и параллели мы вряд ли тут обнаружим, направленность вектора письма та же. Чем случайней, тем вернее: разорванные, казалось бы, кусочки, пардон за банальность, складываются в общий, единый пазл. Вопрос: а могут ли не сложиться? Не изобретен ли тут вечный двигатель, кроящий и сшивающий потенциально-бесконечное лоскутное одеяло-футон, в которое — по вкусу и настроению читателя — при желании можно завернуться? Обобщенно-условно «японский» характер порождения текста — что в прозе, что в стихах — иногда представляется и в самом деле потенциально бесконечным: сколько бумаги хватит. Что стихи, что проза, и японская, и вообще обобщенно «восточная», не чужда акынства, «что вижу то пою», либо же «лет ми спик фром май харт». Как в различных японских версиях, так и в случае А. Н., выбранный ход «напрямую» («не прятаться за деепричастными оборотами») оказывается ведущим и выводящим на чистую воду (или водку). Летопись — она и есть летопись, река истории не останавливается, источник всегда сыщется.
На мой взгляд, А. Н. — писатель одной книги, единого сплошного письма, которое чисто по издательским (и, конечно же, авторским) соображениям время от времени публикуется отдельными книгами. Когда-то мы обсуждали с А. Н. эти разные, полярные типы писателей: кто-то старается быть «всегда разным» (ищет, мечется, переходит от одного к другому, действует скорее «экстенсивно»), а кто-то стремится к неизменности, как Отар Иоселиани в своих картинах (уже нашел, дальше только углубление и разработка, действие «интенсивное»). А. Н., конечно, представитель «интенсивного» типа авторского темперамента.
Читая «Бывалых людей…», эту книгу-синтез, становится окончательно понятным, что историк и писатель (сочинитель) внутри А. Н. — это не разные профессии и ипостаси, не отдельные регистры с внутренним переключателем, но нечто единое и вполне органичное. Исторические книги А. Н., пусть они и опираются на весь необходимый историку аппарат, всё равно в плане почерка и характера остаются книгами автора «Записок у обочины» и «Записок прошлого человека». Такое добровольное и намеренное самовынесение себя (как автора, прозаика, историка, человека) на обочину литературного поля характерно и симптоматично для А. Н., предпочитающего (и советующего читателю с книжных страниц) оставаться в меньшинстве.
Кроме этого вынесения, есть и еще одно: писатель/историк А. Н. выносит себя за пределы времени, выбирает позицию «вне». Время — языковое, бытийное, обстоятельственное, персонажное, всё то, что переводчики называют «реалиями», в основном и по преимуществу остается каким-то таким… немного законсервированным, оставшимся в 1970-х или 1980-х, и если не вовсе, то с налетом того времени. Вспоминается фраза А. Н. из его романа: «Меня ретроградило» (удивительно, но были времена, когда однокоренное прилагательное не ассоциировалось с Меркурием!).
Современный писатель-романист условно глобализированного мира в плане содержания непременно ангажирован актуальной повесткой: ковид, различные войны, беженцы, травмы, трагедии и катастрофы, диктаторские режимы стран «третьего мира», экология, страх исламской угрозы, борьба с терроризмом, бесконечные поиски «айдентити», еще куча всего, но при этом непременно точно акцентированная позиция: «за этих» и «против тех». А.Н. и его прозе подобное, как мы видим, совершенно не свойственно, разве что только впроброс. Причина — всё то же желание оставаться в меньшинстве, то есть, по крайней мере, не участвовать в обсуждении того, что и так обсуждают все? Западный журналист из «глобального мира» наверняка тут поднял бы вопрос о писательской/гражданской ответственности и прочем, но местный локальный ответ выглядел бы так: а вы задумывались о том, насколько сама постановка вашего вопроса ретроградна и стара? Впрочем, я отвлекся. В оправдание себе могу сказать, что отвлечение от темы, спонтанный, казалось бы, переход от одного к другому — это важный текстообразующий прием А. Н., и тут я невольно поддался влиянию и обаянию.
«Меньше — значит больше»; этот девиз немецко-американского архитектора-модерниста Людвига Миса ван дер Роэ достаточно известен, но применим ли он к А. Н., к его лоскутам, к его идее меньшинства, малости, и стремлению «умерить свой блеск и уподобиться пыли»? Вообще форма романа, я согласен с А. Н. и со всеми, кто считает так же, остается основным достижением писателя-прозаика, и в этом смысле движение и сама суть лоскутного письма — нечто из другой оперы. Само собой, нам известны примеры романов, состоящих из фрагментов, романов в письмах и прочее. Ален Роб-Грийе, например, считал книгу Ролана Барта «Ролан Барт о Ролане Барте» вершиной нового модернистского романа. При формальном сходстве (всё та же лоскутность, фрагментированность), этот франкоязычный пример можно считать максимально полярным опыту А. Н., у которого — и в этом, быть может, основное различие — абсолютно никаких теоретизирований, как будто на теорию наложено негласное табу, и никакой рефлексии (хоть в смысле методологов-щедровитян, хоть в смысле писательского психологизма). Чистая фактура, непременная оценка ситуации или человека-персонажа, чаще всего контрастная (да/нет, плохо/хорошо), намеренное упрощение картины, как будто в угоду самому простецкому, народному читателю. Никакого «умничанья». Традиционный (в кавычках и без) условный лубок как источник, один из источников. Отсюда игра в молодецкую удаль «ай да я, ай да молодец».
Я читаю прозу А.Н. уже более двадцати лет, и у меня даже сложилась как бы формула того, как устроен «фрагмент А. Н.», но, конечно, я не собираюсь этим делиться и уж тем более кому-то что-то навязывать, я не филолог и не специалист по творчеству А. Н. (абсурдно и комично звучит, вообще-то). Могу только вспомнить примеры отдельных «лоскутов», правда, не вошедших в эту книжку, которые устроены сложнее, чем условно «типовая формула», в них какой-то иной, более странный и абсурдный механизм зацепления одного за другое (например, фрагмент, который начинается с анилиновой грамоты, а заканчивается фразой «Это, наверное, такое течение болезни» из «Записок дачного человека»).
В начале «Бывалых людей…» А. Н. честно признается в лукавстве, цитируя дзэнского мудреца: «Чувствуешь, как пахнут цветы сливы? Вот видишь, я от тебя ничего не скрываю». Вот ровно так же и автор ничего от нас не скрывает, щедро угощая то запахом сливы, то соленым огурцом, то березовым соком, то сигаретным дымком. Хороша открытость, знатная откровенность! Спишем ее на японскую деликатность, которую не особо-то испортили исповедальные откровения японской же эго-беллетристики ватакуси-сёсэцу, получим свою порцию сатори и приступим к чтению (между строк). И удивимся писательской оптике: в такой сказочно-небывалой стране, какой ее описывает А. Н., и впрямь было бы любопытно побывать, особенно тому, кто не имел соответствующего личного опыта.
Александр Беляев, ИКВиА НИУ ВШЭ
Иллюстрации Михаила Акимова из книги «Бывалые люди в небывалой стране»