
— Твои картины чаще всего строятся на парадоксе — смысловом, визуальном. Как в «БОКСБАЛЕТЕ», где соединяются груда мышц и воздушное фуэте. Как в «Косте», черной комедии про скелет, который выбрался из могилы, чтобы пожить среди людей. Да не смог — его убили случайно… много раз. Тебя привлекает «взаимосвязь несовместимостей»?
— Разумеется, для себя я не формулировал задач сталкивать полярности. Но тут недавно всплыла у меня такая мысль, что ожидаемым эмоциональным откликом на «Боксбалет» будут «смешанные чувства». И финал фильма двойственен: то ли хороший исход, то ли катастрофа. Хотелось бы, чтобы зритель застрял на этом перекрестке противоположных дорожек.
— Финал фильма «БОКСБАЛЕТ» вроде бы хеппи-энд, но появляется телевизор: «Лебединое озеро», танки и Ельцин. Телевизор является одним из главных героев новой картины.
— Да, действительно, без телевизора никуда, вечный возбудитель низменного… Помню, приезжал к бабушке, сижу в своей комнате, работаю, а через стенку все эти вопли ток-шоу. Время идет, герои меняются, я приезжаю и уезжаю, а там истерика одна и та же. Это отравленная пища для миллионов мозгов.

— Однако самые смешанные чувства вызвал фильм «Горю!» — смех сквозь слезы.
— Это и в сценарии было, мне продюсер сразу сказала: «Ты замер между хохмой и ужасом». Хотелось такого именно сейчас. Последние годы я наездился по фестивалям, смотрел много европейских картин. Увидел, что подавляющее большинство авторов сильно сконцентрированы на ковырянии в себе. А во мне все протестовало: да бросьте вы себя, любимого, «я такой невозможно сложный, глубокий, уникальный». Конечно, могу оценить качество подобных работ, если они сделаны талантливо. Но «Горю!» — реакция на эскапизм — фильм, который не хочет быть вещью в себе, призван активно взаимодействовать со зрителем, теребить его, это камушек острый ему в ботинок.
Хотелось эмоцию разогреть, вызвать смех, эмпатию или ужас.
— Все твои картины пробиваются к зрителю, почерк автора угадываешь по первым кадрам. Наша некоммерческая анимация сегодня поляризуется на артхаус и детскую, которую активно поддерживает государство. Кажется, что изолирование, побег авторов от аудитории в фестивальные сферы — тенденция неверная, в какой-то степени она ответственна за фатальное сокращение умной аудитории.
— Согласен. Но не стал бы говорить, что это вредно. Все-таки художники, авторы, видимо, должны были пройти этот период. Это как поход к психоаналитику. Раз в жизни можно себе позволить: придешь, вывернут всего тебя, заглянешь в эту бездну — внутрь себя, всю эту интроверсию отыграешь на экране. Потом может произойти выдох. Сейчас еще больше утверждаюсь в этом, глядя на кошмар, который вокруг. Кажется, что в этом безнадежном хаосе, если внимательно приглядеться, зачатки будущего гуманизма какого-то …
— Да ладно…
— Во-первых, ниже дна не упадешь. Во-вторых, люди никогда так не расположены к гуманистическим идеям и мыслям, как после большой крови. Вспомни историю, историю культуры, всплеск мирового кинематографа после Второй мировой, все эти киношколы, неореализм, «новые волны». Востребован гуманистический посыл: внимание к отдельному маленькому человеку… после адской войны.

— Но она была справедливая, та война, поэтому, быть может, гуманизм в людях и просыпался.
— Сейчас все сложнее, но не устаревает же банальная мысль, которую политики никак не усвоят — про отсутствие победителей в любой войне. Она бьет во все стороны.
Мой дед, недавно ушедший, как и множество ветеранов, не хотел говорить о войне. Для него она была не наградами, а болью.
Говорил, что война — последнее, что нужно людям… последнее. Я же алмаатинец, там родился, там вырос. Прадеда моего туда отправили поднимать торговую промышленность. Бабушка — дочь «врага народа», из Томска бежала в теплые края. Вообще, в роду интересные люди. К примеру, Абрам Борисович Дьяков, легендарный пианист, замдиректора консерватории московской. Тридцати не было — ушел на фронт с ополченцами. У него была бронь по должности, мог уехать, но пошел со своими студентами… А если про просветы, я же видел реакцию молодых на свой фильм, яркую, эмоциональную, горячую. Значит, в этом есть потребность, значит, не зря…
— Ты говорил, что новость об оскаровской номинации тебя, как мешком сахара, прибила. Ты стал калифом на час: всем был нужен, звонили со всех концов: «Расскажите о ваших чувствах, Антон!»
— Если без кокетства — конечно, приятно. Но, когда это все наваливается разом, к этому готовым точно невозможно быть. Я понял, что это нездоровая ситуация. Вот выхожу из душа и вижу, что телефон уже на полу, он от звонков упал. И сразу: «Что вы чувствуете?» Да я на ваш звонок отвечаю, твержу дежурные глуповатые слова «Ай эм хеппи, ай эм вери хеппи!» Дайте мне время почувствовать. Ты сидишь, работаешь, своего Буратино вытачиваешь годами. А тут вдруг на щелчок твой телефон лопается от звонков, сообщений. Ты всем нужен, всем есть дело до твоих чувств. Понимаешь, что, в общем, люди как люди, ничто не изменилось в их отношении к тебе, всем пофигу. Ты просто инфоповод.
Но проходит недели две после этого потока звонков и писем и думаешь: «Да, оказывается, это важно», — и начинаешь класть это ощущение в копилочку сердца.

Словно мир тебе выписывает какой-то кредит доверия.
— А потом сам мир рушится на твоих глазах, и думаешь, что делать с этим кредитом?
— Это тоже вопрос. Трясешься вначале, какой-то мандраж: боже мой, это что, перелом моей жизни? Что-то со мной должно произойти? Но просыпаешься в том же теле, в той же кровати, с тем же ворохом дел и проблем. Зато мне написали прекрасные письма легендарные режиссеры Джоанна Квин и Джон Маскер, создатель «Аладдина» и «Русалочки». Джон мне говорит: «Приезжай ко мне, со студентами познакомлю, чай попьем…» Как же это было бы здорово. Я в Америке не был никогда, а тут такой повод и возможность заехать к стопроцентным классикам. Но сейчас ситуация не располагает к «Оскару», у людей столько горя.
— Но ты снял «Горю!», а его премьеру посвятил всем людям, которые сегодня оказались в беде. С одной стороны, вроде бы универсальный сюжет про бесчувственный мир, и в то же время очень российский. Где народ, церковь, защитники и бог в виде телевизора. Фильм, как удар под дых. Долго ты его делал?
— Не знаю, года полтора с перерывами. У меня проблемы были и со здоровьем, и дед мой умирал, и эта вся пандемия, и еще личные нерешаемые вопросы… Все пересеклось в одной точке. Я даже был изумлен — как так может быть: со всех сторон сыплются беды, причем серьезные. И думаешь: все, как в плохой пьесе, — выходят проблемы одна за другой по порядку. В каких-то урывках я просто садился с холодным носом за аниматик, какие-то механические движения делал, но…
Если не куражит, азарта нет, то и энергией фильм не наполнишь.
Ребята, которые помогли сделать фильм — хотя никаких договоров не было, это был дружеский жест, — они меня поддержали. Сроки поджимают, звоню, «господи, что наврать им, чтобы смягчить удар». В итоге говорю как есть, что ничего не могу делать. И продюсер Сана Моро говорит: «Слушай, успокойся, все нормально. Мы к тебе пришли, потому что нам нравится то, что ты делаешь, и здесь все по любви. Приходи в себя, если что, поможем».
— С одной стороны, ты лечился от своих проблем анимацией, а с другой — почти полтора года прожил вот в этом аду, с выгорающим живьем человеком на глазах у всего мира. Это же тяжело очень.
— Есть такой момент. И, наверное, делать такой фильм в такой драматический момент действительно странно. Удивительно, что этот синхрон произошел — моих личных переживаний и того, как вовне тучи сгущаются, и начинается весь этот шторм.

— Скажи, а почему в анимации последнего времени социальный темперамент, морально-этические терзания авторов — как было в фильмах Норштейна, лучших фильмах Бардина — мало востребованы?
— Наверное, часть людей воспринимает это как архаику, нечто отжившее… Особенно в эпоху «новой этики». Мне все хочется спросить: «А что со старой? Она утонула?»
Этика — понятие вневременное. Но так говорить не принято, станешь похож на брюзжащего старика.
Мне кажется, всегда нужно и можно говорить о простых вещах, не опасаясь тривиальности. Просто надо иметь ключ, личную подключенность и понимание, что киноязык на месте не стоит.
— Да и смотрим мы кино другими — в зависимости от обстоятельств — глазами. И сейчас «Горю!» смотрится совершенно по-новому.
— Думаю, случившееся после 24 февраля на всех нас повлияло. И ядро моего кино очень совпало со временем, его ощущением. Но мне хочется сказать, сколь важна роль в фильме у музыки. Это замечательная украинская группа «Гибкий Чаплинъ», коллектив бродячих музыкантов. Сана прислала их музыку, я послушал и нашел абсолютно все, что нужно было для фильма — по динамике, темпу, настроению, смыслам. У них тексты абсурдистские, музыка во многом экспериментальная, но точная и эмоциональная. А одна строчка в их парадоксальных текстах меня просто прострелила. Там в конце на титрах есть фраза: «Меняем памяти алтын на тишины два соверена». И я смотрю: вот оно, про это хочу делать кино.