Ваня Жигал

Будущее продаётся за 30 евро. Кислотно-розовая керамическая голова Тито, купленная в белградском музее, возвращает Ваню Жигала к истории социалистической Югославии — самого известного эксперимента с «третьим путём» между Востоком и Западом. Из случайной встречи с музейным сувениром вырастает личный рассказ о детстве, любви и политическом воображении — и о том, как исчезнувшие миры продолжают обещать будущее, которое так и не наступило.
Кислотно-розовая керамическая голова Тито обошлась мне в 30 евро — я купил её в сувенирном магазине Музея Югославии в Белграде. Голова — раскрашенная реплика той, что хранится за стеклом в здании по соседству, Доме цветов — части музейного комплекса, посвящённого истории социалистической Югославии. Бывший зимний сад, где Тито проводил много времени после разрыва с женой Йованкой, в 1980 году стал местом его упокоения, а потом и местом упокоения Йованки — после её смерти в 2013 году.
Посетители приходят сюда посмотреть на останки Югославии в их вещном виде — и на останки её создателя. История страны заканчивается здесь почти буквально. Надгробие Тито находится прямо по центру зала; справа и слева — его вещи, фотографии, подарки, меморабилии. Среди них и эта голова.
В 1981 году респектабельная датская керамическая мастерская Søholm Keramik по заказу не менее респектабельного датского сберегательного банка Bikuben выпустила копилку в виде головы Иосипа Броз Тито как часть серии «Великие государственные деятели». Тито оказался третьим в этой серии — после Черчилля и Кеннеди, но раньше де Голля и Анвара Садата. Всего изготовили четыре тысячи голов Тито. Три из них попали в Югославию: одну банк подарил посольству СФРЮ в Дании по случаю Дня республики, ещё две передал с просьбой вручить членам семьи Броз — сам Тито уже как год был мёртв. Посольство переслало одну из копилок вместе с сопроводительным письмом в югославский МИД — а оттуда она попала в музей, где стала его экспонатом.

Без сопроводительного текста к нему трудно даже понять, что перед тобой именно Тито. Керамическая голова совершенно не похожа ни на один из растиражированных образов югославского лидера.
Это не энергичный маршал в белом мундире и не улыбающийся герой кинохроники, а утомлённый жизнью старик в очках.
Глубокие складки под носом придают ему раздражённый и усталый вид. Кажется, будто скульптор случайно запечатлел не политический миф, а состояние человека в конце долгой эпохи. Наверное, именно этот разрыв между Тито как символом энергичного проекта нового мира — модернистского, интернационального, антиколониального — и Тито-копилкой, запечатлевшей старческую усталость, и привлёк моё внимание.
После распада социалистических государств сама идея политического проекта, способного улучшить устройство мира, стала выглядеть заранее обречённой. Провал ретроспективно начал казаться неизбежным и заразил взгляд на прошлое сомнением в самой возможности успеха. Уставший и недовольный Тито словно уже знает исход собственного эксперимента.
Но в начале 1980-х, когда датский банк заказал копилку керамической мастерской Søholm Keramik, этот исход ещё не был очевиден. Югославия оставалась одной из самых успешных версий «третьего пути» между капитализмом и советским социализмом в его различных вариациях. Возможно, именно поэтому керамическая голова и производит сегодня такое странное впечатление: в её усталости невольно считывается предчувствие будущего поражения, которого тогда ещё никто не видел.
В Музей Югославии меня впервые привела М., страстная фанатка социалистической Югославии, югославского брутализма и югославской «чёрной волны». Для бразильской марксистки титовская Югославия выглядела призраком мира, в котором социализм ещё не казался заранее проигранным. В её интересе не было югоностальгии. Скорее — поиск исторического момента, когда идея другого устройства мира ещё воспринималась как практическая возможность, а не как объект музейной археологии.
Фредрик Джеймисон писал, что после поражения «реально существовавшего социализма» будущее всё чаще воспринимается как бесконечное продолжение настоящего.
Возможно, именно поэтому Югославия до сих пор вызывает такой интерес далеко за пределами Балкан. Она напоминает о времени, когда история ещё не казалась законченной.
Именно этот нерв времени искала в Югославии М. И хотя кислотно-розовый керамический Тито тоже привлёк её внимание, она отговорила меня от покупки, пообещав, что мы найдём мне «нормального» Тито — бронзового, как у неё самой, — на белградском блошином рынке. Из этого ничего не вышло, и несколько месяцев спустя я вернулся в Музей Югославии — как ребёнок за давно желанной игрушкой.
История моих взаимоотношений с Тито уходит далеко в прошлое, хотя трудно представить людей, принадлежащих к более разным мирам. Я родился в 1993 году в Северном Казахстане и впервые услышал о Тито, когда мне было лет пять или шесть. К тому моменту Тито уже почти двадцать лет как не было в живых, а Югославия переживала агонию своего распада. Казахстан же только недавно обрёл собственную постсоветскую независимость и ещё учился жить внутри неё. Именно тогда имя Тито впервые и появилось в моей жизни — совершенно случайным образом.
Дома среди книг я обнаружил старый советский календарь с краткими заметками о памятных датах. Напротив моего дня рождения — 25 мая — стояло сразу два события: День освобождения Африки и день рождения Тито. Сейчас тот календарь уже невозможно найти — как невозможно вернуться в Казахстан и мир моего детства, ставших бесконечно далёкими. Поэтому остаётся только гадать, за какой именно год он был. Узнать это было бы любопытно — отношения между СССР и Югославией редко располагали к тому, чтобы советские календари отмечали день рождения Тито.
Проблематичной была и сама дата рождения Тито. В действительности он родился 7 мая, а не 25-го. Эта дата возникла уже после войны, когда Тито, став президентом Югославии, начал отмечать день рождения в память о неудачном покушении на него в мае 1944 года. Немцы, поверившие поддельным документам, где 25 мая значилось днём рождения Тито, попытались убить его именно в этот день.
В социалистической Югославии 25 мая было не только официальным днём рождения Тито, но и Днём молодёжи — одним из важнейших праздников страны.
За несколько недель до праздника, обычно в родном селе Тито — Кумровце, — начиналась молодёжная эстафета, проходившая через крупнейшие города страны и завершавшаяся в Белграде на стадионе Югославской народной армии — нынешней домашней арене «Партизана». Там Тито торжественно вручали эстафетные палочки от различных молодёжных организаций, зачитывали поздравления и символическую клятву верности — ему лично, социалистическим идеалам и обязательству хранить «братство и единство» народов Югославии. Сегодня эти артефакты можно увидеть в Музее Югославии. Традиция продолжилась и после смерти Тито — вместо него её принимал председатель Социалистического союза молодёжи Югославии. Последний раз забег прошёл в 1987 году. Вскоре эстафету отменили: страна всё острее переживала надвигающийся кризис, и ритуалы югославского единства начинали выглядеть всё менее убедительно.

Впрочем, тогда всех этих нюансов не знал ни я, ни моя мама, выросшая в советской Белоруссии. Именно к ней я пошёл спрашивать, кто такой Тито — существование Африки к тому моменту уже не вызывало у меня вопросов. От неё я узнал, что где-то всё ещё есть такая страна — Югославия, а Тито был её лидером. Мама родилась в 1965 году в простой рабочей семье. Чем могла быть Югославия для неё — далёкой социалистической страной из учебника географии? Когда много лет спустя я спросил её об этом, оказалось, что прежде всего Югославия была для неё миром высококлассного спорта — футбола и баскетбола — и миром вещей. В позднем Советском Союзе югославские сапоги или туфли были не столько предметом роскоши, сколько обещанием повседневного комфорта, которого советскому миру так не хватало.
Так или иначе, возможно, именно та странная личная связь с Тито, возникшая где-то в конце 1990-х на севере Казахстана, и объясняет, почему два десятилетия спустя я так и не смог уйти из Музея Югославии без его нелепой головы. Даже если ради этого пришлось бы оставить за скобками моё изучение балканской истории в нескольких университетах, занятия сербским, любовь к Белграду — и, конечно, М.
По справедливому замечанию Славоя Жижека, Балканы долгое время оставались одним из привилегированных мест приложения политических фантазий. Для одних Югославия была территорией древнего насилия и запутанной истории, для других — экзотическим пространством фольклора, хаоса и необузданной жизни, как в фильмах Кустурицы; для западной Realpolitik, особенно конца 1980-х, — предупреждением о том, во что может превратиться сама Европа. Наряду с этим существовала и другая фантазия — о Югославии как возможной альтернативе советскому социализму и западному капитализму.
Думаю, именно эта фантазия в конечном счёте является и моей.
Социалистическая Югославия по-прежнему сохраняет в себе ощущение нереализованной возможности.
В отличие от советского социализма с его культом мобилизации и насилия или маоистского Китая с идеей перманентной революции, югославский проект пытался строить себя не вокруг чрезвычайного положения, а вокруг самоуправления, относительной открытости миру и постепенного улучшения повседневной жизни. Насколько успешно — отдельный вопрос, не отменяющий многочисленных противоречий и проблем самого югославского проекта.

Вместе с тем фантазия о Югославии не должна заслонять собой людей, которые в ней жили. Для одних она была пространством возможностей, для других — историческим недоразумением. За фасадом югославского «братства и единства» сохранялись национальные, региональные и экономические напряжения, которые югославский проект так и не смог преодолеть. Как рассказывала моя сербская коллега Б., её дедушка любил повторять:
jedina dobra stvar u komunističkoj Jugoslaviji bila je to što su ljudi bili dobro obučeni: nosili su dobra odela i cipele
единственное хорошее, что было в коммунистической Югославии, — люди хорошо одевались: носили хорошие костюмы и обувь.
Дедушка хранил верность королевской Югославии. Социалистическую Югославию не жаловал и пьяный серб, которого я встретил в небольшом горном селе у болгарской границы. Моя футболка с логотипом польской «Солидарности» едва не стала поводом для драки. Крича о своей ненависти к Западу и демократии, он вдруг перешёл к рассказу о том, как служил в югославской армии и хотел убить Тито. На Балканах подобных историй о Югославии хватает до сих пор.
И всё же все эти истории — о ненависти к Югославии, о неразрешённых конфликтах и о распаде страны — не отменяют самой потребности в утопиях.
Ценность утопии, если верить Джеймисону, заключается не столько в способности предложить готовый проект будущего, сколько в самой попытке представить историческую инаковость — мир, не сводящийся к простому продолжению настоящего. Возможно, именно поэтому даже распавшаяся Югославия продолжает сохранять своё странное интеллектуальное и эмоциональное притяжение.
Проект Югославии закончился и уже никогда не повторится. Но сама память о нём продолжает питать политическое воображение — способность представлять мир, не сводящийся к простому продолжению настоящего, которое стало бесконечным после того, как капитализм начал восприниматься как естественное состояние мира, существовавшее всегда и не предполагающее никакой альтернативы.
Вот поэтому, когда я смотрю на розового Тито, я вспоминаю Марка Фишера. Развивая идеи Джеймисона, британский левый теоретик и культурный критик писал о мире, где господствует устойчивое чувство исчерпания, культурного и политического бесплодия, в котором будущее медленно отмирает. Всю жизнь боровшийся с клинической депрессией, которую он понимал не только как личное расстройство, но и как коллективный симптом современной капиталистической реальности, Фишер покончил с собой в возрасте сорока восьми лет, оставив после себя недописанное предисловие к книге, которую так и не успел начать.
В этих набросках, размышляя о том, что будущее всё же не исчезает окончательно — скорее, оно продолжает возвращаться в виде призрака нереализованных возможностей, очертания которого проступают сквозь саму ткань капиталистического реализма, — Фишер намечает концепт «кислотного коммунизма». Он описывает его как странное соединение левой политики, психоделической контркультуры 1960–1970-х годов и эстетизации повседневной жизни. Эта идея — попытка философа выйти за пределы левого политического мышления, застывшего между убеждённостью в катастрофичности капитализма и ощущением отсутствия какой-либо альтернативы ему. Не отрицая всеобщего чувства истощения и безысходности, Фишер предлагает вместо апатии — или традиционных для левой политики аскетизма, дисциплины и бесконечной борьбы — обратиться к радости, энергии и эстетическому опыту как способу возвращения утопического воображения.
Кислотный коммунизм для Фишера — одновременно и вызов, и обещание. То же самое можно сказать и о кислотно-розовом Тито. Он выглядит почти карикатурой или пародией на югославский социализм, а вместе с тем — напоминанием о времени, когда справедливое и приятное будущее ещё казалось возможным.
Возможно, желание увезти Тито с собой имело под собой не только призрачную связь, установленную с ним в далёком казахстанском детстве, но и ощущение того, что вместе с этой дурацкой кислотно-розовой головой я пытаюсь сохранить хотя бы слабый материальный след исчезнувшей исторической возможности.
В тот свой приезд в Белград я улетал без багажа — с одним рюкзаком. Рюкзак — винного цвета, Тито — розового. Я завернул его в чёрную футболку — на ней потом остались пятна розовой краски, которые так и не удалось отстирать, — чтобы быть уверенным в сохранности керамики, и повёз эту превращённую в копилку голову Тито в аэропорт. Я вёз её на дне рюкзака почти через весь город, разъедаемый неолиберальной и авторитарной политикой Вучича, — из страны, в которой становится всё труднее жить.
После паспортного контроля и досмотра ручной клади я оказался в самолёте. Убрал рюкзак под сиденье перед собой — и вскоре мы с Тито взлетели, пересекая воздушные границы и двигаясь на запад.
Я вёз Тито как беспокойное напоминание о том, что другой мир возможен — и о М., когда-то научившей меня смотреть на Югославию именно так.