Вромане Андрея Белого «Москва» мой родной столичный город, «третий Рим» («а четвертому не бывать!») сравнивается с тормотом: все эти расписные церковные маковки, башенки, узоры, завитушки – словно пряники-розочки, разноцветные кремовые украшения на огромном торте, прямо хочется взять себе кусочек... И хотя советские власти за время своего правления и подергивали большую часть городской Красы, словно капризный ребенок, не желающий, как «нормальный, культурный человек», отрезать себе полноценную порцию сладкого – из бисквита и какого-нибудь цуката, а выковыривающий этот цукат, розочку, изюминку, чистый крем из всей нерасслоимой плоти кондитерского изделия, именуемого «Москва», если взглянуть и сейчас сверху, с «Интуриста», например, с птичьего полета на Город – все равно: типичный, неразрушаемый в самом принципе своем, огромный, великий каменный Торт.
О, я помню свое московское детство, первую опаленность московской окраиной – Черемушками («в каждом городе свои Черемушки», как тогда говорили, хотя изначальные Черемушки были, есть и будут воистину в Москве!); мы поселились в «хрущобе», когда мне было три года – начало Себя, как личности, как существа, самоосознающего; и прямо перед нашим домом расстилилась большая незастроенная еще равнина с четырьмя прудами, оканчивающаяся лесом, который шел, кажется, до аэродрома «Внуково». Я садился у окна, под которым был не балкон, а скромный дощатый ящичек для цветов, смотрел вдаль, предполагая, что там, за лесом, кончается мир. Мой мир. Была ли это Москва? Где же я жил, в каком месте, в каком городе, в какой точке бытия?.. Мы плавали на плотах, лазили по деревьям, вставали на лыжи прямо у подъезда и шли в лес; а потом, когда построили прямо напротив Дом Мебели, уносили оттуда доски и огромные картонные щиты, чтобы строить индейские вигвамы и просто «домики»; ведь главная цель любого детства – спрятаться в этот «домик», вновь скрыть себя от бытийственной глобальности уютной материнской утробой, юркнуть в свое убежище, закрыв все щели и окопечки, и не желать жить, не хотеть ничего постигать: в равной степени ни настоящую шумную, пугающую Москву, начинающуюся прямо на Ленинском проспекте, ни всю Вселенную со звездами, которые неисчислимы и вообще, как выяснилось позже, неисчисляемы.
И так продолжался этот страх и любопытство перед своим, еще неизвестным тебе родным огромным Городом, пока я не стал ездить на велосипедах и не доехал однажды вместе со своим другом до самого Центра – до Кремля, который я видел только в букваре и который вдруг встал предeelим изумленным простотой достигнутой только что точки Пространства – треугольничка на карте, лежащей у меня в кармане, – радостным взором во всей своей совершенной всамделишности, истинности; подобное чувство я испытал только много позже, когда стоял в Египте и смотрел на пирамиды и на Сфинкса, почти не веря, что они на самом деле есть; и я понял тогда, как понимаю и сейчас, что Кремль есть настоящее Чудо Света, и его не могло не быть, он так же заложен во вселенной программе человеческой истории, как и небоскребы Нью-Йорка, Бастилия или висячие сады, и что Москва тоже существует на самом деле, и ее – целиком! – не могло не быть; а я – могу быть счастлив тем, что живу в одном из самых великих и таинственных мест нашей Реальности, откуда, наверное, действительно есть прямой выход в Запредельность, или, если хотите, на Небеса.
И так я влюбился в свою Москву, и это была настоящая первая любовь, которая никогда не проходит, ни с каким возрастом, а лишь подергивается печальной дымкой чего-то Родного и Утраченного, и – надеждой, что она (а Москва, несомненно, женщина) тебя всегда ждет. И, в конце концов, ты окончательно будешь единственно с Ней, и вернешься к Ней, и никогда не покинешь Ее, а я Ее и не покидал – просто видел тогда впервые и, наверное, единственный раз, Ее в самой Ее сути, ее глубинной Неисчерпаемости, которая всегда
будет и останется, даже если сравнять ее с Землей и затопить морем, как хотел Гитлер. Вавилон всегда останется Вавилоном, даже если на его месте будет черная дыра; и Москва, точно так же, в любом случае, всегда, останется Москвою.
Моя влюбленность осталась со мной, перерастая в зрелую, отроческую Любовь и в дальнейшее познание любимой столицы – ах, если б я мог познать ее, как Адам познал Еву!.. Но... (мне самому стало сейчас страшно от таких мыслей, фраз, настроений; страшно от того, что это может означать, и от того, что где-то, в глубине подсознания, это желание есть истинная, сладкая Правда). И мы, с моим лучшим другом, стали изучать родной город – «свою бедную землю», и не только «оттого, что другой не видали», а еще и от неожиданности неисчерпаемых исторических и даже вне-исторических и культурных чудес, реальностей, самых разных Миров, существующих прямо перед нами, прямо словно у нас под рукой – стояло лишь только протянуть эту руку и набрать в каждущую волшебства ладонь пригоршню таящихся в дереве, камне, листе родного места под Солнцем, драгоценностей.
Мы пошли в поход – пешком по Бульварному кольцу, останавливаясь на каждом бульваре и записывая в блокнот свои впечатления, ощущения от именно этого места мироздания (тут я не могу не вспомнить свою любимую фразу Пруста: «Я говорил себе: это здесь, это Бальбек»); и присваивая каждому бульвару – каждому участку возвышавшегося здесь когда-то Белого города – свои собственные определения, своеобразные «оценки», типа: «самокайфный» (самый кайф!) бульвар,
такой, как Тверской, или Страстной, или же «бешный» (бее!) – как почему-то показавшийся нам таким Сретенский. После Бульварного кольца последовало Садовое – Земляной вал; наши путешествия (которые мы называли «брожениями по Москве») продолжались; мы утверждались в мире, в понятии «здесь и сейчас», а Москва, оказавшаяся совершенно почти бесконечной и словно никем не познанной ранее, до нас, раскрывала нам свои объятия и новые закоулки.
Мы решили достичь Истины; мы узнавали старые названия улиц, которые затем, в эпоху «перестройки» были как будто бы навязаны всем жителям, что оказалось достаточно неожиданно и странно, и решили нарочито произносить только их: Тверская, а не улица Горького и не «Стрит», как говорили хиппи, Большая Никитская, Охотный ряд... Какой же бред, что мы дожили, и довольно быстро, до их официального возвращения, но в этом уже и заключается вся Москва, которая, не веря слезам, со смехом расстается со своим прошлым и весело может вдруг к нему вернуться. Была некая гордость в этой изначальной твоей принадлежности к Москве – особенно в советское время, когда она была настоящим центром мира, поскольку другие страны и столицы были для нас дальше и нереальнее, чем Луна, не случайно тогда «на полном серьезе» была популярна шутка, что все остальные места планеты Земля – не более чем изобретение ряда радиостанций в Сибири. Москва тогда настолько же отличалась от всей остальной России, как, скажем, Америка отличается от Москвы. Возможно, это отличие сохраняется и сейчас.■
Владимир Брайнин