Астрель, Москва, 2012
Про то, что сотрудник Пушкинского Дома, эксперт по литературе Древней Руси, автор остроумной и витиеватой повести «Соловьев и Ларионов» Е.Водолазкин написал некий крупнотоннажный исторический роман — шедевр — в духе Умберто Эко, говорят чуть ли не весь год — и вот наконец эти слухи, ага, подтвердились. «Неисторический» только — так и на обложке написано. «Лавр» есть постмодернистское — нафаршированное, словно кусками битого стекла, шокирующими анахронизмами — житие целителя, святого, праведника Арсения, которого в разные периоды его долгой жизни (рубеж XV-XVI веков) называли также Устином, Амбрисием и Лавром. Арсению дан дар — излечивать тех, кто верит в его силу. Однако отгородить от смерти тех, кто дорог ему больше всех на свете, он не может; после каждого кризиса герой трансформируется на долгие годы — то в юродивого, то в паломника, то в монаха. Действие «Лавра» разворачивается на пространстве от Пскова до Иерусалима; персонажей — сотни. Нейтральный регистр романа — скрупулезная имитация древнерусского «сказания», однако скорее лишь на уровне
интонации, повествовательной манеры, чем лексики, синтаксиса и грамматики; иногда, однако, автор форсирует степень архаичности — обычно для того, чтобы эффектнее выйти из пике на противоположный курс. Водолазкин, то есть, постоянно встряхивает читателя, нарушая инерцию дискурса: только-только ты приспособился, душой и глазами, к одному типу речи — и смысловому шлейфу, соответственно, — как проваливаешься в совершенно другой. Особенно болезненны такие кувыркания, когда сталкиваются условно «древнерусская», автоматически связываемая в нашем сознании с сакральными смыслами, и «современная» — общенная, бюрократическая, повседневно-бытовая — речевые практики; отсюда ощущение не иронии автора, нет, но карнавальности — удивительного мира, где верх в любой момент может стать низом и наоборот. Анахронизмы возникают в романе не только на уровне языка, но и на уровне предметности. Постойте, во времена старца Филофея не было пластиковых бутылок и слова «тет-а-тет»! Но никто вас не слушает, роман — много чего, надо сказать, напоминающий (от «Андрея Рублева» до шишкинского «Взятия Измаила», от «Баудолино» до «Парфюмера») — продолжается. Собственно, та мысль, которая мучает автора — и которую он, разными способами, проводит на протяжении всего романа, звучит так: история — не есть нечто отдельное от нас, прошлое и настоящее не разделены барьерами. Мы склонны загонять «старину» в резервацию, огораживать ее музейной витриной, но на самом деле времена взаимопроницаемы, человек из 1488 года может узреть эпизод из 1951-го, будущее способно вклиниваться в прошлое — и наоборот, время нелинейно и, по-видимому, не имманентная характеристика бытия, а всего лишь концепт, изобретенный человеком для своего удобства. Так скажем: «Лавр» — роман про то, что время — которое может быть то таким, то таким, путаться и пропадать вовсе — не важно, а важно пространство, которое генерирует определенный тип человеческих личностей. Именно пространство дает тип русского «вневременья» — с постоянными репризами: жестокость, святость, чудо, насилие, покаяние, эсхатологическое сознание. Именно поэтому, хотя формально «Лавр» — роман про XV-XVI век, точная привязка к конкретной эпохе (и, соответственно, историческая достоверность: правильно ли Водолазкин реконструирует представления средневекового русского человека о тех или иных вещах и идеях) несущественна. Все то же самое могло происходить и в другое время, и сейчас; ну разве что «тогдашние» люди — более удобный материал для писателя, в силу большей чувствительности душ и большей склонности к рефлексии об отношениях с Богом.
Обаче и нынешних человецев души не запечатаны наглухо; такие романы, как «Лавр», раскупоривают самые герметичные сосуды; ну а как же иначе — чем же еще отличается литература от имитационной графомании.