
Это бегут пехотинцы. Они в ушанках с пропотевшим засаленным нутром и в длинных серых шинелях, впитавших в себя воду дождей, жижу болот, талый снег, раскисшую грязь. В грязь им приходится падать в каждой атаке. А не падать нельзя, убьет. Они падают, где застигает их разрыв, а потом тяжело поднимаются и бегут дальше, в серый туман, в сырые сумерки, в мутное утро, в дурную бесконечность этой великой, великой, великой и мучительной войны.
Шинели пехотинцев отяжелели и покрылись где рыжими, где бурыми, где желто-зелеными пятнами. Полы обтрепались, бьют и хлопают им по икрам, по ботинкам. Ботинки прохудились. Бедная, обтрепавшаяся, с утра не евшая, с марта не мывшаяся в бане, с февраля не имеющая писем из дому, с подтянутыми от голода животами, обреченная в каждой атаке на убой, терпеливая к жизни и смерти и все-таки еще живая пехота!
Создать танковые армады, проламывавшие немецкую оборону, стране удалось; выпустить в небо истребители, завоевавшие господство в воздухе, удалось тоже, а вот снабдить пехотинцев хорошей и однообразной обувью — не получилось. В Красной армии чуть ли не до конца войны был разнобой с обувью. И оттого кто-то из этих пехотинцев бежит сейчас в ботинках с обмотками — обмотки уже в 1941 году были анахронизмом, однако дожили в армии до 1945 года, — кто-то в тяжелой порыжевшей кирзе, а кто-то в намокших, разбухших валенках, в которых на каждом шагу тяжело хлюпает вода.
Вы попробуйте весной бегать в атаку в намокших валенках, набравших по пять литров воды на каждую ногу. Пальцы окаменели, их не чувствуешь. Еще попробуйте в валенках полазить по окопу, залитому водой. Мучительно в этих никогда не просыхающих, потемневших от влаги валенках карабкаться на пригорок по тающему льду. Ноги скользят и срываются. И тут ведь не детская игра в Царя горы, тут правила другие: ты лезешь и скользишь, а по тебе в этот момент стреляют. Нет, лучше поставьте их на ночь к печке-буржуйке (это если есть землянка и в ней есть печка) — и сквозь наплывающий сон и тяжело опускающиеся веки наблюдайте душный пар, который отдают в спертый воздух маленького земляного убежища отсыревшие валенки...
А есть еще самодельные сапоги, которые мастерят умельцы. Подметка берется от ботинок, голенище шьется из брезента. Хорошая вещь. Если такие самодельные сапоги у человека есть, то он может и не ждать чуть ли не до лета, пока в действующие части подвезут сапоги фабричного производства и отдадут приказ заменить ими валенки. А если нет? Тогда по скользкому льду и по жидкой глине лазай в валенках.
Посмотрите, как они бегут в атаку. Не быстро и не медленно, а ровным, размеренным шагом глубоко уставших и уже давно привыкших к усталости людей. На спинах у них вещмешки, и до чего же худые их вещмешки. Они съежились, эти мешки-дистрофики. В них болтаются бритвенный станок в потертой коробочке, обмылок в газетной бумажке, расческа-гребешок, чтобы было чем расчесать волосы в бане, до которой дай бог добраться через месяц живым и здоровым, с целыми руками и ногами... и три сухаря, которыми, может быть, удастся пообедать сегодня ночью, когда промокшая насквозь, пахнущая потом, табаком и гарью пехота войдет наконец в безымянную деревеньку, в которой еще с утра стоял немец.
Война изнурительна. Нам, привыкшим к душу два раза в день, не понять, как можно месяцами жить без горячей воды. Нам не понять, как можно ходить в одном белье и в одной одежде месяцами. Нам не ощутить всей усталой, зудящей кожей появление на теле вшей. Нам не дойти до такого безразличия, чтобы уже не воспринимать запахов в ночной избе, где на холодном земляном полу спят вповалку, не выпуская из озябших красных рук автоматов, двадцать пехотинцев и один офицер. У него — он же все-таки офицер — ноги в носках, а не в портянках, и смена чистого белья в вещмешке, и он ее бережет на красный день. А так — ходит, как все, в пропотевшей линялой майке под пропотевшей же гимнастеркой и в давно порыжевших сапогах со скошенными подметками.