Для текстов о литературе у меня, в принципе, есть соответствующий раздел Openspace.Ru, где я имею счастье быть шеф-редактором. Однако там о романе Елены Колядиной «Цветочный крест» уже высказался наш постоянный автор, с которым я во многом, хотя и не во всем, согласен. И тему эту вообще уже следовало бы закрыть — сколько можно рассуждать о скверном анекдоте? Однако тут, как на грех, подоспело известие об учреждении Патриаршей литературной премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия.
Полный текст речи патриарха Кирилла, к сожалению, на сайте не приводится, однако и выдержки из его выступления таковы, что пройти мимо них никак невозможно. Вот, к примеру, патриарх говорит следующее (прошу прощения за длинную цитату):
Немалый вред приносит пустое, а нередко и гнилое слово писателей, некоторые из которых опускаются, как мы знаем, до самого вульгарного сквернословия, опустошая тем самым души людей. К сожалению, ситуация усугубляется тем, что наиболее известные, престижные светские премии в последнее время отказываются оценивать произведения с точки зрения их нравственного наполнения. Некоторые решения о присуждении этих премий фактически нельзя расценивать иначе, как вызов нравственной традиции нашего народа. А ведь посредством этих премий формируется некий стандарт, который в ценностном плане не соответствует духовной, культурной парадигме нашего народа.
Из того, как проставлены в этом фрагменте ссылки на сайте «Русской линии» очевидно, что эта яростная отповедь именно к злополучной Колядиной и относится (со слов «отказываются оценивать произведения с точки зрения их нравственного наполнения» ссылка дается на вот этот материал. То есть «светская премия» отметила плохой роман. Что же в нем такого, что на самых верхах вызвало такое возмущение? За рассуждениями о том, как плохо написан роман Колядиной, большинство критиков не успело поговорить о том, о чем он написан. Между тем, «Цветочный крест» — в том числе и текст о конфликте народной, «харизматической» веры с государственной, официальной Церковью.
«Харизматическая вера», «женщина», «блудница» — если чуть присмотреться, перед нами отнесенные в XVII век, а в реальном историческом масштабе куда более близкие к нам сектанты начала века, например хлысты с их «богородицами». Интересующихся мы отсылаем к фундаментальному исследованию Александра Эткинда, которое так и называется, «Хлыст. Секты, литература и революция», а здесь зафиксируем: литературные критики из окружения патриарха, кажется, почувствовали в романе Колядиной то, чего светские не разглядели за безграмотной графоманией, — и решили, что роман возобновляет казалось бы забытую, ставшую уже предметом изучения историков полемику. Русская православная церковь, которую много в чем можно упрекнуть, но только не в короткой памяти, поняла (или ей показалось, что поняла), о чем тут речь, и забеспокоилась.
Причины для беспокойства вроде бы есть. Как пишет в «Хлысте» тот же Эткинд,
по расчетам Милюкова, к 1900 году количество раскольников (старообрядцев и сектантов) приблизилось к 20 миллионам человек, а к 1917-му — к 25 миллионам. Сектантов из них было до 6 млн. Владимир Бонч-Бруевич на 2-м съезде Российской социал-демократической napтии в 1903 еще увеличивал оценки: двадцать миллионов старообрядцев всех согласий плюс шесть миллионов сектантов всех толков. При этом он оговаривал, что ему известны цифры еще более высокие — до 5 миллионов раскольников в общей сложности. Фюлоп-Миллер оценивал количество сектантов (сюда он включал и старообрядцев) в России до революции в одну треть населения. Какова бы ни была степень сомнения в этих впечатляющих цифрах, современные оценки остаются очень высокими. Александр Гершенкрон оценивал численность раскольников в начале 20 века в треть населения Российской империи, Роберт Крамми в 12-15 процентов населения.
Сам исследователь выступает против суммирования числа консервативных староверов с радикальными сектантами, но так или иначе, эти высокие оценки означают, что к началу века Россия была беременна Реформацией. Обстоятельства сложились таким образом, что на месте этой Реформации возникла революция 17-го года, исполнившая не реформистские, свойственные скорее раскольникам, но эсхатологические ожидания радикальных сект, пусть и не в том виде, в каком сами сектанты и сочувствующие это предполагали.
Всем памятна недавняя история с пензенскими затворниками. Обе эти (и не только эти) истории — не про реформацию как таковую: в них социально-политическая доктрина радикализована настолько, что действующие лица напоминают скорее хлыстов — если не скопцов — нежели старообрядцев, ныне, после 1971 года худо-бедно (в социокультурном, но не литургическом смысле) инкорпорированных в православную церковь, в том числе и по причине потери большей части влияния (довольно серьезного), которое они имели до 1917 года.
Это было длинное отступление, однако необходимое для понимания того, с какой стати на исходе 2010 года Русская православная церковь внезапно озаботилась учреждением собственной литературной премии. Церковь — один из очень и очень немногих институтов в России, желающих (пусть не обязательно умеющих) извлекать уроки из собственной истории. Это получается не всегда, не вполне и часто не так, как следовало бы, однако хотя бы интенция имеет место. В нашем случае урок состоит в том, что церковь не хочет, как это однажды уже случилось де-юре (и однажды, сильно позже, де-факто), допустить православной Реформации или, в другой терминологии, раскола.
Так это или нет, средства для противодействия этой призрачной, как я полагаю, угрозе выбраны негодные.
Сегодня Церковь — как и почти всегда в русской истории — совместно с государством оперирует категориями «духовное — бездуховное». Смысл этих терминов обсуждается редко и находится, по крайней мере отчасти, в зоне умолчания. Иногда возникает какая-то совершенно уже абсурдистская путаница, как в утверждении корреспондента «Известий», беседующего с архимандритом Тихоновым (Шевкуновым): «Мне кажется, для нашей страны духовность гораздо важнее культуры». Несмотря на то, что речь идет о законопроекте о возвращении церковного имущества, т.е., в основном, о споре между музеями и церковью, из дальнейшего разговора выясняется, что журналистка понимает культуру всего лишь как «совокупность цивилизационных норм». Нынешний предстоятель русской церкви достаточно осторожен и образован, чтобы не предъявлять соответствующую дихотомию напрямую.
Патриарх демонстрирует знакомство со светской литературой за рамками канона, упоминая Хлебникова (бывшего, впрочем, по-своему очень религиозным), относительно которого делается весьма рискованное и довольно неочевидное утверждение о том, что эстетику он ставил впереди смысла. Далее патриарх говорит о постмодернизме — в менее категоричном ключе, чем это случается у представителей радикальных традиционалистов, но оперируя имплицитно все тем же противоположением формы и содержания, которое несколько зажилось на свете благодаря консервации в советском гуманитарном дискурсе. Сам же пассаж[1], следующий за словами о «тексте ради текста» напоминает[2] смягченную разновидность установочных идеологических статей в партийной печати. Разумеется, патриарх или его референты не обязаны понимать Хлебникова, читать Тынянова и Шкловского. И можно только приветствовать стремление говорить на одном языке с теми, к кому обращаешься, — однако перед тем хорошо было бы узнать об этом языке побольше.
Дело, однако, в другом. Церковь (так же, как, например, школа) — консервативная структура, но на то она и является, помимо всего прочего, гражданской корпорацией (или социальным институтом), чтобы сохранять эту консервативностьвнутри себя — с тем, чтобы общество могло в нужный момент к сохраненному прибегнуть. В тот момент, когда церковь выходит с этой консервативностью на внешний рынок, которым литература относительно церкви, несомненно является, оказывается, что на этом самом внешнем рынке она предлагает нечто очень знакомое: ту самую «духовность», которая является, по точному определению политолога Владимира Гельмана, совокупностью «неких „правильных", то есть публично одобряемых и официально санкционированных, образцов мышления и поведения, включая производство и потребление культуры». Со слова «определение» статья по ссылке легко применима для сравнительно адекватного описания ситуации с учреждением Патриаршей литературной премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия.
Претензия церкви как институции в современной России де-факто, вне зависимости от артикулированного целеполагания, состоит в монополизации «духовности» и далее — в монополизации некоторой ультимативной «санкции на существование», за пределами которой — тьма и скрежет зубовный или, выражаясь современным языком, «вызов нравственной традиции нашего народа» и «гнилое слово писателей». Претензия эта, если исходить из внутренней логики церкви, вообще говоря, имеет право на существование, однако в светском государстве ограничивается законодательно, а в государстве с развитым гражданским обществом — еще и действиями этого самого общества.
Ну что сказать, отчасти законно вызвал, плохой роман, все правильно, откуда Букер-то? Между тем, уже говорилось (и не однажды) о том, что «Цветочный крест» — бессознательная попытка сказать важное, то, что никак не получается допустить до ума. Но только «важное» здесь, несмотря на очевидную схожесть — не хлыстовство и не русский извод милленаризма. Современную Анну Радлову (известную своими симпатиями к хлыстам) из Колядиной вылепить даже при очень большом желании не получится.
Раскол, харизматики, сектантство; секс как природная сила, разрушающая монополию институционального насилия или утопического проекта, — все это сюжеты«Цветочного креста», по крайней мере отчасти. И это плохие сюжеты — с точки зрения Церкви. С точки зрения секулярного общества, и история, и эволюция работают на топливе разнообразия и невообразимы без насилия и сексуальности. Однако и для секулярного общества, и для церкви это сюжеты важные и базовые, обсуждение их невозможно (без явного и значительного ущерба) заменить предъявлением раз навсегда сформированного корпуса нормативных суждений или литературных образцов. Тем более, что и в поле сугубо общественной дискуссии (в частности, в медиа) существуют огромные «поля тишины», от которых большинство из нас старательно отворачивается: травма, связанная с двумя недавними войнами на Кавказе; проблема изнасилований и домашнего насилия; трансформация института семьи, которую не замечает ни законодательство, ни Церковь, и многое другое.
На поверхность этого молчания время от времени всплывают какие-то странные обломки, одним из которых и является роман Колядиной, и его можно (к примеру) рассматривать в качестве не осознающего себя манифеста «нового народного православия» — не прежнего, крайне фундаменталистского, восходящего к крестьянскому, аграрному укладу, — его церковь за последние десять лет отчасти вытеснила в маргиналии, а отчасти инкорпорировала. Речь, похоже, идет о новом явлении: те, кого историк Николай Митрохин называет «молодой церковью», не готовы, кажется, удовлетвориться санкционированными образцами мышления и поведения, пусть и из сравнительно недавнего XIX века. Тот факт, что «манифест» в значительной степени посвящен проблематике, напоминающей проблематику харизматического сектантства, не должен вводить нас в заблуждение. Это другая проблематика другого общества, у которого, однако, настолько нет языка, понятного, пусть интуитивно, сколько-нибудь широкому кругу людей, что даже назвать то, что его волнует, это общество не в состоянии. И тут нельзя не повторить, что вина за его отсутствие лежит в значительной степени на тех, в чьи прямые обязанности входит его создание.
К сожалению, судя по истории с премией Кирилла и Мефодия, выводы из происходящего сделаны неправильные. Слишком многие ощущают подземный гул времени и пытаются разобрать в нем слова. Заклинать эту ситуацию именами Тургенева, Достоевского и почему-то Бунина бессмысленно. Дальнейшие попытки монополизации «рынка производства и потребления культуры» — а на самом деле, рынка идей и словарей — могут привести только к политической радикализации общества и к появлению новых религиозных сил за пределами Русской православной церкви. Это уже случалось. Бессловесное до поры бессознательное само сформирует ответ, настолько архаичный и страшный, что он никому не понравится.
Однако в наличной диспозиции кроме слабого общества и церкви существует и третья сущность — государство. Оно у нас не имеет собственной идеологии, но отчаянно желает ее обрести — в своих собственных, инструментальных и очень далеких от общественного блага целях. Поэтому оно, государство, с радостью подхватывает претензии церкви к современной культуре и при активном содействии фундаменталистов переводит их на язык Уголовного (в лучшем случае — Административного) кодекса. На протяжении нескольких последних лет мы все наблюдали, как современное искусство превратилось из объекта недовольства церкви в объект политических преследований.
Литература до сих пор находилась, в целом, вне зоны внимания репрессивных инстанций, однако в нынешней атмосфере очень велика вероятность того, что слова патриарха о «гнилом слове» и «вызове нравственной традиции нашего народа», желает того церковь или нет, найдут своих внимательных читателей прежде всего в среде сотрудников прокуратуры и центров «Э». Если бы толчок этой ситуации дал более талантливый текст, было бы, наверное, не так обидно. Однако в свете возможных последствий никакого значения литературные достоинства «Цветочного креста», увы, не имеют: эта история, как теперь уже окончательно ясно, не про литературу.
Примечания