На днях, в ходе небольшой электронной переписки со старым другом, мы затронули, ни мало ни много, проблему зла в мире. Не буду преувеличивать глубину наших мыслей: мой собеседник попросту высказал надежду, что человеческая природа пусть медленно, но улучшается с ходом столетий, что добро становится «добрее», а зло мельчает и воспринимается как банальность — эта мысль, конечно, принадлежит Ханне Арендт, хотя до сих пор идут споры о том, как ее толковать. Может быть, предположил он, зло теперь не нуждается «в религиозной мотивировке и загробном бартере», а в его гипертрофии видна чрезмерная театральность — эталонные злодеи просто изобретены Шекспиром, потому что писать о банальности неинтересно.
Согласившись в целом, я возразил в частности, вступившись за Шекспира: его заслуга именно в том, что он первым наглядно продемонстрировал нам автономность зла, его независимость от вселенского перводвигателя. Ни Яго, ни Эдмунд, негодяи, ставшие уже хрестоматийными, не нуждаются в трансцендентом искусителе для своих дурных поступков, им с лихвой хватает собственного энтузиазма.
Насколько существенна эта разница? Если зло имеет единый мировой источник, то и борьба с ним должна сосредоточиться на этом источнике, но в таком случае она заведомо обречена: какой смысл лечить отдельных пациентов, раз мор насылается свыше, а наши возможности конечны? Если же любое проявление зла — достаточно частный случай, то противостояние ему не безнадежно. И однако, если вспомнить китайскую пословицу, слишком часто мы проклинаем мрак вместо того, чтобы зажечь свечу.
Примерно об этом же пишет в журнале Chronicle профессор Бостонского колледжа Алан Вулф. Любые попытки доискаться корней мирового зла, отмечает он, неминуемо заводят в тупик.
Если богословы говорят нам, что зло — это то, что человек делает в отсутствие Бога, перед ними встает трудная задача определения его присутствия. Философам, рассматривающие зло как нарушение естественного порядка во вселенной, приходится ломать голову над природой вселенной, не говоря уже о порядке. Современные нейробиологи, которые видят в зле продукт дефекта микросхемы в нашем мозгу, не всегда знают, что происходит в нашем сознании.
Подобные глобальные подходы к проблеме зла могут оказаться в конечном счете поучительными, но на практике они бесполезны. Если я отобрал конфету у ребенка, обманом выманил у вдовы ее скудную пенсию, подтолкнул падающего, это не значит, что я автоматически встал под знамена нацизма, коммунизма или мирового зла, сегодня мало кто мыслит столь глобально, в том числе и большинство верующих. Вулф в любом случае не пытается решать проблему в целом, он ее сужает до политического зла, с которым мы в прошлом столетии имели достаточно возможностей свести знакомство, да и в этом оно нас в покое не оставило. Но и здесь ярлыки вроде уже упомянутых нацизма и коммунизма или новейшего исламофашизма мало что проясняют.
В качестве примера чрезмерного обобщения Вулф обращается к категории геноцида, под которую мы сегодня подводим множество массовых преступлений, в том числе сравнительно недавних. И поскольку в нашем распоряжении теперь есть эта линейка, выданная конвенцией ООН, мы сплошь и рядом прикладываем ее к явлениям, при ближайшем рассмотрении не столь уж соизмеримым. То, что произошло в Руанде в 1994 году, истребление 800 тысяч тутси представителями этноса хуту, подпадало под самое строгое определение геноцида и по мотивам, и по исполнению. А вот события в суданской провинции Дарфур, где погибло не менее четверти миллиона человек, начались как восстание части неарабоязычного населения, по отношению к которому были затем применены жесточайшие карательные меры. Аналогичным образом массовые жертвы в бывшей Югославии или Чечне были вызваны своими конкретными причинами.
В чем, собственно, тут разница? Чрезмерное обобщение приводит к тому, что мы начинаем вести борьбу не столько с конкретными преступниками или их деяниями, а с тем, что видится нам как проявление если не обязательно мирового, то достаточно абстрактного зла, мы переводим ее на метафизический уровень, и чем эта борьба отвлеченнее, тем чрезмернее или контр-продуктивнее. Сюда, в частности, можно отнести укоренившуюся привычку объявлять любую мерзость проявлением еще большей, тотальной мерзости — левые навешивают клеймо нацизма, правые — коммунизма. Мало кто вспоминает, что борьба насмерть в свое время шла не с нацизмом как таковым, а с режимом третьего рейха, не с парадигмой, а с фактом.
В эту ловушку, по мнению Вулфа, проще всего угодить государствам, для которых сегодня политическое зло представляет наибольшую угрозу, таким как США или Израиль, и которые в силу этого наиболее склонны различать парадигму отчетливее, чем факт — сегодня, правда, это уже не нацизм или коммунизм, а то, что именуют международным терроризмом или исламофашизмом.
Другой полюс — это ведущие правозащитные организации, которые, при всех неизбежных ошибках, стараются уделять внимание конкретным нарушениям прав человека, а не абстрактным символам зла, стоящим за ними, твердо следуя правилу экономики, согласно которому ресурсы в реальном мире ограничены. Недаром свеча, опутанная колючей проволокой, является эмблемой Amnesty International — она как раз из вышеупомянутой китайской пословицы.
Насколько я понимаю статью Алана Вулфа, он предостерегает от борьбы с мировым злом, требующей мобилизации бесконечных сил на безнадежное дело, тогда как надо вести борьбу с конкретными преступлениями. Он вовсе не пытается убедить нас, что концепция зла, чьи метафизические корни сегодня несколько отсохли, устарела целиком и должна быть отвергнута. Но существует и эта крайность, в которую кое-кто сегодня впадает — в первую очередь популярная нейробиология, о тенденции которой отождествлять зло с дефектом в мозговой микросхеме уже упоминалось. Эта модель сегодня куда более распространена, чем мильтоновская богословская, и она грозит подорвать все наши понятия о свободе и справедливости. В своей крайней форме, как пишет в журнале Slate Рон Розенбаум, она попросту упраздняет понятие зла.
Эта примитивная модель отождествляет конкретные области головного мозга, выявляемые с помощью так называемой функциональной магнитно-резонансной томографии, с различными человеческими эмоциями, в т. ч. якобы с любовью и ненавистью. Отсюда следует, что все эти функции напрямую вызваны материальными процессами в организме, и ни о какой свободе воли речи быть не может. Между тем зло — это как раз и есть свобода выбора, в данном случае неверного. Если такой свободы изначально нет, ни о какой морали говорить не приходится, а вся юриспруденция бесполезна, за глаза достаточно полицейских мер, на зато таких, какие ни одному тоталитарному государству не снились.
В качестве примера Розенбаум приводит теорию британского профессора Саймона Барон-Коэна, двоюродного брата известного комика. По мнению Барон-Коэна, зло можно определить как нулевую степень эмпатии (сопереживания) в психическом складе человека — он просто не в состоянии вообразить себе эмоции ближнего. Логически рассуждая, людей этого склада следует подвергать операциям на мозге, исправлению личности, а в случаях, где медицина бессильна, превентивно изолировать на всю жизнь.
Тут невольно вспоминаешь антиутопию американского фантаста Филипа Дика. Даже не упоминая о том, как эта реформа может отразиться на людях, страдающих аутизмом, то есть, в числе прочего, пониженной способностью дешифровки чужих эмоций, можно только воображать, как развернулись бы вооруженные этой теорией советские психиатры-каратели типа пресловутого Снежневского. Впрочем, не имея никаких особых познаний в нейрофизиологии, я невольно вспоминаю, с какой снисходительной нежностью покойный Осама бин Ладен и его нынешний преемник Айман аз-Завахири относились к детям (один из сыновей Осамы страдал синдромом Дауна), в том числе чужим, и как чутко они заботились о своих товарищах по джихаду, в то же время отдавая распоряжения о гибели тысяч посторонних.
Но даже без веры в грехопадение тем, чей мозг не замутнен нейробиологией, очевидно, что проблема зла не будет снята научным открытием, она так и останется в ведении метафизики, к которой большинство из нас сегодня охладело. И окончательного ответа на вопрос о природе зла мы, скорее всего, никогда не получим. Но мы, как ни парадоксально, должны обеими держаться за это понятие и не отдавать его на откуп профессорам магнитного резонанса. Если мы разучимся опознавать зло, у нас исчезнет способ определения противоположного ему полюса, даже если толковые ученые разъяснят нам механизм рефлекторного процесса зажигания свечи.