К моменту выхода в свет первого тома «Мертвых душ» Гоголь уже пользовался в России широкой известностью, он принадлежал к числу тех, чьих новых произведений активно ждали. Тем не менее, если мне не изменяет память, первоначальный тираж книги составил 4 тысячи экземпляров.
А вот другая литературная судьба, из противоположного полушария. Герман Мелвилл тоже успел снискать себе некоторую популярность среди американских и британских читателей повестями о приключениях в южных морях на материале собственных странствий. Но его шедевр, «Моби Дик», вышел в трех с небольшим тысячах экземпляров. На самом деле тут есть существенная разница, потому что новые издания Гоголя выходили затем регулярно и все большими тиражами, и в скором времени книгу стали переводить на иностранные языки. А три с хвостиком тысячи Мелвилла так и не были распроданы на протяжении всех последующих сорока лет его жизни.
Это обстоятельство, казалось бы, должно было сработать в пользу Мелвилла, но не сработало. И если дать себе труд задуматься, в этом нет ничего удивительного — напротив, многое объясняется. В России грамотная часть населения практически совпадала с читающей и претендующей на «культурность», это было дворянство, духовенство и еще немногочисленные в ту пору разночинцы. В США то, что мы называем элитой (употребляя это слово не в нынешнем российском, а в общечеловеческом смысле), составляло лишь малую часть читающей публики, у которой уже появились свои излюбленные бульварные жанры — массовыми тиражами и по сходным ценам. Между тем, «Моби Дик» не только вызывающе элитарен, он предвосхищает многие черты модернизма, до которого оставалось еще полвека пути. Мелвилл стремглав угодил в только что открывшийся водоворот массовой культуры. Он умер прочно забытым, и отсчет его настоящей славы начинается лишь с 20-х годов прошлого века, когда американское литературоведение фактически открыло его заново.
Не вся популярная литература была эскапистским жемчугом — есть яркий контр-пример «Хижины дяди Тома» Харриет Бичер-Стоу, книги скромных литературных достоинств, но огромного нравственного резонанса и небывалых миллионных тиражей. И тем не менее, контраст выходит разительный. В России Гоголь прочно завоевал себе всеобщую любовь, но он снискал себе судьбу скорее продукта внутреннего потребления, на международном рынке его сильно потеснила череда последующих русских гигантов. У Мелвилла же в американском XIX веке практически нет соперников, все прочие классики вроде Готорна или Эмерсона толпятся в некотором почтительном отдалении даже с нынешней точки зрения, хотя они-то были в свое время вполне популярны, и никакого резкого провала в этой популярности не испытали — скорее нечто вроде пологого гиперболического склона. Более того, Мелвилл в каком-то смысле создал Америке национальный миф и символику, что особенно роднит его с Гоголем — вот только он в своем высоком романтическом экстазе пренебрег существенным атрибутом читабельности и сюжетности, в чем Гоголю, напротив, никак не откажешь. И нельзя ведь сказать, что не умел — приключения на островах свидетельствуют об обратном.
Только что вышедшая книга Майкла Кернса «Писатели улицы, писатели мансарды» посвящена описанию творческой позиции и судьбы двух главных столпов американской литературы XIX века, двух адептов высокой литературы на пороге (а точнее — уже за порогом) торжествующего масскульта, Германа Мелвилла и Эмили Дикинсон. Сходство между ними очевидно, оба писали без малейшей попытки потакать читателю, но и различие существенно: Мелвилл фактически поставил крест на собственной карьере сравнительно рыночного автора, тогда как Дикинсон упорно сопротивлялась любым попыткам прижизненной публикации ее стихов. Обе репутации — результат посмертной реконструкции. Есть там, правда, и третий герой — поэт Уолт Уитмен, один из первых сторонников новой конъюнктуры, мастер саморекламы и потакания. Тем ироничней, что его неустанные попытки понравиться хотя и принесли плод, но довольно скромный: и Мелвилл, и Дикинсон явно его обошли на этой дистанции.
Интересно вот что: они, судя по всему, понимали не хуже Уитмена, что оказались на развилке дорог, и сознательно выбрали более тернистый путь. Раньше, когда этой развилки не было, выбор не был обязательным. Шекспир сегодня почти единогласно почитается как один из пиков высокого искусства, но прижизненные постановки его пьес привлекали все слои населения, там было достаточно фарса и словесной клоунады для не слишком высоколобых — сегодня этот эффект почти полностью стерся из-за эволюции поп-культуры и языка, но я тем не менее был свидетелем того, как англоязычная аудитория, значительная часть которой явно избежала в школьные годы слишком близкого знакомства с творчеством барда, неоднократно взрывалась хохотом в ходе представления «Гамлета» - порой даже там, где автор необязательно это предусмотрел.
Именно так все и происходило на протяжении большей части известной нам из письменных источников истории, хотя первая развилка, на которую мы сейчас не очень обращаем внимание, была приурочена именно к возникновению письменности. Устный фольклор, остатки которого мы еще недавно кропотливо собирали, на самом деле не всегда блещет художественными достоинствами, эти сказки похабны и примитивны, пока их не обработают какие-нибудь братья Гримм, а песни сильно зависят от того, кому попадут на язык. Письменность установила новые правила, но эта литература развивалась лишь там, где грамотность перестала быть узкой классовой прерогативой — богатая западная традиция, к примеру, получила привой от античной, а в Греции и особенно в Риме грамотность была распространена как нигде прежде и много позднее.
Перелом наступил с изобретением книгопечатания — здесь я не открываю ничего нового, но поначалу ощущалась острая нехватка популярного «контента», тиражировалась в основном духовная литература, разного рода сонники и памфлеты, и лишь постепенно стал развиваться жанр романа, которому тоже нужно было время, чтобы спуститься с первоначальной высоты к массовому потребителю. Мелвилл угодил как раз в эпоху, когда основные бульварные модели были уже изобретены и сданы в эксплуатацию.
В Россию, ввиду узости ее читающей публики, развилка пришла с опозданием, и Толстой с Достоевским еще не чувствовали острой необходимости выбора, их аудитория почти совпадала с объемом читательской массы. Это не означает, что «народной» литературы не было. Поначалу этот узкий спрос удовлетворяли пресловутые французские романы, и Эжен Сю, например, был одним из заметных формирующих факторов в творчестве Достоевского. Набирала силу, впрочем, и доморощенная «светская повесть», а Некрасов и Панаева добывали средства для своего вполне серьезного журнала писанием бульварной литературы — странный симбиоз, параллель которому в других странах подобрать трудно.
Выбор Джойса, Пруста или Элиота становится определяющим не только для самого автора, но и для читателя — это не обязательно означает, что мы, любители Джойса, никогда не опустимся до детектива или фэнтези, но обратные случаи почти невозможны. Интеллектуальный багаж можно на минуту отстегнуть, но на минуту пристегнуть — никак не получается.
Эта революция была неразрывно связана с удешевлением и массовостью носителей информации, от Гутенберга до интернета и айпода. Максимальная дистанция была достигнута в области изобразительных искусств, где произведение уникально и по-настоящему не тиражируется, здесь местами дошло почти до полного разрыва: можно что угодно воображать себе по поводу «Черного квадрата» Малевича или писсуара Дюшана, но эстетически наслаждаться ими затруднительно. Впрочем, порок платит дань добродетели — отсюда китч, либо простодушный как у Джека Веттриано с его «Поющим дворецким», либо мимикрирующий под концепт, как у Фернандо Ботеро.
Сомнительная ситуация, в которой оказалось сегодня высокое искусство — явно встроенная антиномия демократического рыночного общества, и я не знаю пока ни одного успешного способа эту антиномию решить, чешскую попытку нашить футболок из шкуры Франца Кафки вряд ли можно отнести к числу успешных. Постмодернизм в широком смысле пытался ее снять путем заигрывания с массовой культурой, но литература сделала для себя исключение и тут, возведя на пьедестал Томаса Пинчона с его минимальной с точки зрения улицы читабельностью и неподъемным багажом эрудиции.
Капитализм, по выражению австрийского экономиста Йозефа Шумпетера — это «творческое разрушение», традиции при нем приходится туго. Но есть области, и литература на мой взгляд одна из них, где приз получает тот, кто отвергает оптимальное экономическое решение. Иногда, увы, посмертно.