Дата
Автор
Скрыт
Сохранённая копия
Original Material

Это критика

М ы продолжаем публикацию бесед с литературными критиками. Сегодня "гость" рубрики - Лев Аннинский .


Русский Журнал: Лев Александрович, как вы себя определяете или, говоря модным словом, позиционируете? Кто вы - публицист, критик, литератор?

Лев Аннинский: По происхождению - литературный критик. Потом выяснилось, что я непонятно кто. Мне объяснили, что я эссеист. Теперь, когда мои студенты пишут нечто, непонятное им самим, и спрашивают меня, что такое они написали, я объясняю им, что это эссе.

РЖ: А в чем для вас основное отличие эссе от критической статьи?

Л.А.: Литературный критик обязан судить автора, давать ему оценку. Я же не чувствую себя вправе судить кого бы то ни было. Я рассказываю о том, что происходит во мне, когда я читаю чужой текст. Говорят, что это эссе.

РЖ: Многие пишут о том влиянии, которое оказал на вас Розанов . Это сознательная ориентация?

Л.А.: Сознательная ориентация наступает после бессознательной. Так у меня было с Розановым. Хотя в сознательном плане Бердяев , наверное, дал мне больше. Но в бессознательном, конечно, Розанов. Василий Васильевич этого и хотел - влиять на бессознательное.

РЖ: А ваша жизненная позиция, в частности, готовность печататься в противоположных по направленности изданиях, тоже связана с "курсом на Розанова"?

Л.А.: Да, я действительно готов печататься - и печатался - одновременно в газете " Завтра " и газете " Сегодня ", а в советские времена в журналах " Октябрь " и " Новый мир ". Это едва ли напрямую связано с Розановым, просто я бессознательно чувствую отвращение к русским раскольникам и к крайним их позициям. Просто Розанов помог мне это осознать. И потом я им прикрылся.

РЖ: Вы неоднократно в разных текстах упоминали о двенадцатилетней давности делении на "демократический" и "патриотический" союзы писателей. Почему вы так упорно возвращаетесь к этому эпизоду? Для вас это какая-то значимая метафора, символ того, что произошло с литературой в 1990-е гг.?

Л.А.: Нет, не метафора. Мне мерзил этот раскол и сейчас мерзит. Беда в том, что это имеет отношение не только к русской литературе последних лет. Это обычное состояние русского человека - он ни с кем не хочет сидеть рядом на одном поле. А я готов сидеть с кем угодно, потому что я здесь родился и живу, и другого народа у меня нет. Поэтому я не люблю, когда раскольники кричат, что они с кем-то не сядут. Надо учиться терпеть людей. Меня же терпят.

РЖ: В 1997 году обозреватель газеты " Коммерсант " написал: "Аннинский - самый знаменитый литературный критик 60-80-х - сегодня перестал быть актуален..." Эта фраза вошла даже в энциклопедическую статью про вас...

Л.А.: Что значит "самый"? Я не критик номер один. Я критик без номера. Можете считать, что мой номер - ноль. Я не хочу знать, лучший я или не лучший и какое место я занимаю.

РЖ: А как вы относитесь ко второй части этого утверждения? Вы ощущаете свою причастность к текущему литературному процессу?

Л.А. Конечно, тот процесс, который был в 60-80-е гг., для меня более свой. "Я тогда моложе, я лучше, кажется, была..." А потом все это кончилось, нас растащили, растоптали, оплевали. Я утерся, сказал: "Божья роса" и начал приглядываться, прислушиваться.

То, что происходило, не казалось мне литературным процессом. Но поскольку мы с вами сидим сейчас за кулисами Дома композиторов, где только что закончился литературный вечер Виктора Шендеровича , то могу сказать: Шендерович, конечно, не создает литературный процесс, но то, что зал его так доброжелательно слушал и так ему аплодировал, внушает некоторые надежды.

РЖ : А с какими именами у вас связано представление о сегодняшнем литературном процессе? Читатель, следящий за вашей рубрикой в " Дружбе народов ", читающий другие ваши тексты вряд ли поймет, как вы относитесь к тем или иным актуальным литературным фигурам. Те, о ком вы пишете, по преимуществу маргиналы - это люди, находящиеся либо на обочине литературного процесса либо и вовсе вне его, в так называемом "ближнем зарубежье".

Л.А.: Если я пишу о писателях, находящихся на обочине, то потому, что я сам себя ощущаю на обочине. Я не хочу быть в центре процесса, я не хочу за него отвечать, я не хочу, чтобы на мне ставили номер, я не хочу, чтобы кто-то говорил, участвую я в литературном процессе или же я с ним "величественно разминулся", как написали еще в одной энциклопедии. Это все неважно. Я просто рассказываю о том, что во мне происходит. Мне интересно рассказывать. Если это интересно другим людям - я им благодарен.

РЖ: Несколько лет назад вы были председателем букеровского жюри. В этом году вы были членом жюри премии имени Аполлона Григорьева . Значит, у вас есть все же какая-то своя модель литературного процесса, есть какие-то критерии, по которым вы оцениваете нынешнюю словесность?

Л.А.: Кто поталантливее, тому и даешь премию. А если передо мной несколько одинаково талантливых и интересных текстов, как было тогда в букеровском шорт-листе, то я голосую за того, кто мне ближе. В ответ на решение того букеровского жюри меня назвали вонючим шестидесятником. Я согласился.

РЖ: Вы имеете в виду присуждение Букера Булату Окуджаве ?

Л.А.: Да, конечно. Имя человека, который сказал, что шестидесятники плохо пахнут, могу тоже назвать: Дмитрий Галковский , который пахнет хорошо. Вообще он очень одаренный человек...

РЖ: И тоже ориентируется на Розанова...

Л.А.: Безусловно, так что мы воняем одинаково.

РЖ: Ну, для последователя Розанова это скорее комплимент... Недавно на одном литературном собрании я выслушал обращенную ко мне почти библейскую формулу: "Аннинский породил Чупринина , Чупринин породил Агеева , а Агеев - вас".

Л.А.: Кого я породил?

РЖ: Чупринина, по слухам.

Л.А.: Интересно. Видимо, это были обезболенные роды, так что я их не заметил.

РЖ: А как вы смотрите на поколение ваших правнуков, на сегодняшнюю литературную критику?

Л.А.: Когда я был моложе вас, я определял качество текста через критические статьи о нем по очень простой схеме: если хвалят - значит, дерьмо, если ругают - значит, интересно. Потом я обнаружил, что иногда ругают и дерьмо, а время от времени даже хвалят хорошее. Тогда я научился тексты нюхать. Читать все совсем не обязательно. Если ты внутри ситуации, если ты чувствуешь процесс, если ты видишь динамику и знаешь, что Василий Белов движется от "Привычного дела" к тому, что "Все впереди", то ты понимаешь, чего от него ждать дальше. Я знаю, что от кого можно ожидать. И если по одному абзацу это подтверждается, то значит дальше можно не читать, я и так правильно предполагаю.

Критика мне в этой общей ориентации тоже помогает. Если Чупринин написал о Кожинове так, как я и предполагал, то значит все в порядке, а если вдруг в его тексте появляется нечто неожиданное, то, значит, что-то изменилось; тогда я вникаю и соображаю, в чем суть перемены.

Но если уж я пишу о каком-то тексте, я его читаю совсем по-другому. Я его читаю как бы от нуля, я переживаю каждую букву, я должен абсолютно все в нем знать. Я не буду оценивать этот текст, я скажу о том, что во мне произошло в связи с чтением этого текста. И никакая критика мне здесь не указ.

РЖ: А чем современная критика, на ваш взгляд, отличается от той, о которой вы говорите?

Л.А.: Тусовочностью. Они все в тусовках, в кодлах, они все, как правило, раскольники, они поливают желчью чужих и тащатся от своих. Поэтому я не могу их любить. Среди современных критиков есть очень изощренные, очень талантливые, блестяще образованные люди. Но мне не нравится в них безжалостность. Я сам человек жалостливый и, извините за выражение, сентиментальный. Стыдно сказать, я жалею людей. Я не могу сказать бездарному человеку, что он бездарен. Не-мо-гу.

РЖ: Но вы же писали когда-нибудь отрицательные рецензии?

Л.А.: Ну, что значит отрицательные рецензии?! Я смеялся вместе с читателем, все чувствовали, о чем речь, но я не мог раскрыть рот и сказать кому-то, что он чему-то не соответствует. Я сам слишком многому не соответствую. А они щеголяют безжалостностью. Это у них общее отношение. Ну, и кроме того мне не нравится, когда человек по отношению к тексту выступает судьей, рекомендателем или, напротив, разоблачителем, когда критик должен, дабы привлечь к себе внимание, сказать: "Имярек бездарен, хотя все думают, что он чего-то стоит". Сколь бы блестящ ни был этюд того или другого из современных критиков, мне не хватает в них глубины переживания. Сверхзадача не та! А когда сверхзадача мне близка, то уже не важно, хорош или плох текст, о котором пишет критик, я все равно начинаю вникать. Согласен я или нет, уже неважно.

Есть мои ровесники, критики, которые по-прежнему делают погоду: есть Рассадин , есть Золотусский , есть тот же Чупринин. Я опять-таки отлично знаю, что и почему они переживают. А есть критики нового поколения, которые чувствуют себя посланцами беспощадности. Это не мое, и я в это не вникаю. Те, кто приходят бичевать писателей, мне неинтересны. Мне интересно другое. Мне сама реальность интересна, как она написана и пережита.

Не знаю, правильно ли я понимаю нынешних литературных критиков. Честно говоря, я их сейчас не очень-то и читаю. Больше читаю мемуаристов, философов, политологов, журналистов. Здесь есть блестящие люди, например, Дима Быков , который считает себя моим духовным сыном - он разносторонне одарен, он замечательный публицист, очень интересный поэт. Так что талантливых людей полно.

РЖ: Обозревая журнал "Континент", вы однажды написали : "Я возьму публицистику, а прозу-поэзию обойду..." . Подобные или похожие фразы встречаются во многих ваших статьях. Это принципиальная позиция? Вам действительно интереснее размышления о том, что с нами происходит, на литературном материале, нежели наблюдения над поэтикой текста?

Л.А.: Да, это мне действительно интереснее, во всяком случае сейчас. И я могу объяснить почему. Дело в том, что люди, делающие ставку на художественный вымысел, отличаются от меня по сверхзадаче. Они хотят завоевать место под литературным солнцем. Когда-то я тоже хотел, завоевал или нет - вопрос другой. Люди, стремящиеся завоевать место под литературным солнцем, имеют на это право, но это мне неинтересно. Поэтому я их не читаю. Пусть прорываются без меня.

Кроме того, мне претит нынешнее засилье дешевой беллетристики и вагонного чтива. В этой сфере есть люди осведомленные, вроде Марининой, искусные, вроде Донцовой , но они обслуживают потребителя. Я не участник этого процесса... У Дарьи Донцовой была своя программа на радио, и меня туда пригласили. Так мы с ней познакомились. Я увидел очень милую молодую женщину, выпускницу моего родного журфака. Мы с ней славно поговорили, она замечательно провела радиопередачу, и мне захотелось сказать ей что-нибудь приятное. "Агриппина Аркадьевна, - сказал я (ее настоящее имя Агриппина, она дочь известного советского писателя Аркадия Васильева), - в нашем доме много ваших книг". Она ответила: " Я вас прошу их не читать ". Умница! Именно поэтому я и не читаю таких текстов: авторы, которые поумнее, сами просят этого не делать.

РЖ: Но все-таки, когда вы имеете дело с текстом художественно состоятельным, вам интереснее вычитывать из него какой-то социальный мессидж или говорить о его поэтике?

Л.А.: Ни то, ни другое. Я могу вычитать из него социальный мессидж, я все-таки пять лет в университете просидел на марксистских лекциях и семинарах. Я могу сыграть роль филолога, я на филолога учился, я мог бы учить филологии молодых людей, я это более-менее знаю. Иногда из пижонства, из раздражения и чтобы отстали, я даю почувствовать, что я все это умею, и попутно делаю что-то подобное. Я могу попутно сказать читателю, где хорошо, где плохо. Я ему даю это почувствовать... Когда-то Григорий Чухрай , прочитав мою книжку о кино, сказал: "Чувствуется, что вы отлично знаете, где мы делаем хорошо, а где плохо, но не хотите об этом говорить". Значит, чувствуется по моим текстам, несмотря на то, что я прямо об этом не говорю. Это все можно делать попутно, это профессионализм, это ремесло, я ему обучался, я им все еще владею. Но мне это не очень интересно. Мне интересно духовное состояние другого человека и наше с ним со-быти е , событие нашей встречи и, соответственно, причина космоса, как Горький говорил.

РЖ: В одном из последних выпусков " Голода " Александр Агеев упоминает вас и Владимира Турбина как представителей той критики, которая "грамотно использовала литературу для собственных целей", и далее пишет: "Никогда не забуду интервью, которое Аннинский брал в конце 70-х у Юрия Трифонова: писатель сразу же почувствовал, что его втаптывают в какую-то "концепцию", и потому открыто злился, но Аннинский легко пренебрегал очевидностями и давил до конца". Вы действительно идете от себя к тексту, как, собственно, и положено эссеисту розановской традиции?

Л.А.: Ну, конечно!

РЖ: То есть субъект для вас важнее объекта?

Л.А.: Нет, если это со-быти е , то они равноправны. Когда я вижу текст, я начинаю сопереживать. Без текста я не переживаю. Я могу переживать по другому поводу, переживаю, например, что меня затолкали в трамвае, но когда я читаю текст, это со-быти е . Это не я и не он, это "то, что вместе".

А что касается Трифонова , то, может быть, он действительно злился за то, что я отказывался оценивать его произведения, но я его злости не замечал.


P.S. (Михаил Эдельштейн)

Совет главным редакторам: не трудитесь, господа, обламывать молодых самоуверенных журналистов. Посылайте их лучше брать интервью у Льва Александровича Аннинского. Вернутся - будут как шелковые. Когда готовишься, перечитываешь тексты, придумываешь свои вопросы и идешь с твердым намерением получить на них ответы, а придя домой, обнаруживаешь, что говорили-то вы, оказывается, о том, о чем захотел собеседник, о чем ему показалось интереснее - трудно не воспринять это как практический урок смирения.

Теперь я гораздо лучше понимаю чувства Юрия Трифонова, описанные в одном из недавних выпусков "Голода" Александром Агеевым. Это не злость даже, скорее уж обескураженность. И Аннинский, конечно, тут ни при чем. То есть он не виноват. Просто он человек монологический. Поэтому практически все интервью с ним, обнаруженные мной в Сети и в разных печатных изданиях, - откровенная профанация жанра.

И здесь, как мне кажется, лежит ключ к текстам Аннинского, к тому, что принято называть критическим методом. Выше, в интервью, он говорит про равноправие субъекта и объекта в его текстах, про их со-быти е . Это, конечно, не совсем так. Роль объекта тут вполне служебная. Он должен стать первотолчком, вызвать у критика резонанс, породить ассоциативный ряд - и исчезнуть, перестать путаться под ногами. Дальше начинается сам Аннинский - не столько эссе даже, сколько медитация на заданную тему.

Отсюда тематический разброс работ Аннинского, та самая всеядность, от которой одни морщатся, другие приходят в восхищение. В интервью Аннинский говорит: "Я могу сыграть роль филолога". Он и впрямь может сыграть много ролей, диапазон которых, на первый взгляд, поражает. Но по сути никакого перевоплощения не происходит: выступая в качестве филолога, политолога, социолога, занимаясь Николаем Губенко или литовской фотографией, Аннинский на самом деле всегда играет одну и ту же роль - самого себя. А что послужило первотолчком, Михаил Луконин или принятие нового старого гимна , - не все ли, в сущности, равно?

Естественно, при таком подходе теряют свою значимость не только качественные характеристики объекта, но и его масштаб. Более того, критику даже удобно, когда объект мельче его. Когда он знает свое место и умеет вовремя отползти в сторону. Слишком крупные имена заполняют весь объем текста, не оставляя простора критику-эссеисту. Поэтому, в частности, так безупречно плохи очерки, вошедшие в относительно недавнюю книгу Аннинского о русской поэзии первых десятилетий 20 века " Серебро и чернь ".

Агеев очень точно подмечает, что родом эта манера из той эпохи, когда критик ощущал себя заведомо умнее подавляющего большинства окружающих его писателей. Сомнения в том "Голоде" вызывает у меня, скорее, перечень "детей" Аннинского. Следующее поколение критиков все-таки ушло, пусть и не безоговорочно, от жанра "автопортрета на фоне", сделав выбор в пользу литературы.

И понятно, почему Аннинский избегает разговоров о литературном сегодня. Тут, конечно, не в Дарье Донцовой дело, хотя нам и велено со вчерашнего дня считать ее главным писателем земли русской. И вообще не в текущем литпроцессе. Хорош этот процесс, плох ли - неважно. Главное то, что он не вызывает в Аннинском отклика. А почему - бог весть. Ибо при таком подходе никаких объективных причин быть не может. И объяснить ничего нельзя. А вот не входит критик в резонанс с материалом, и все тут.

Сегодня жанровые ориентиры изменились, и традиция эссе тоже сделала шаг в сторону. Если говорить о генезисе нового поколения эссеистов, то Розанов тут ни при чем, это, скорее, помесь Борхеса и глянца. Неизменным осталось одно: эссе по-прежнему жанр опасный и жестокий. Ибо требует не филологической культуры, а личностного наполнения. Эссе, как тот пугачевский орел, питается только живой кровью. И никакие имитации невозможны. Тут ты либо Шестов , либо никто; либо Честертон , либо не существуешь вовсе.

Не вина Аннинского, что "эссе" превратилось сегодня в слово ругательное, хотя свой вклад в это он, наверное, внес. Он закрепил взгляд на эссе как на нечто слабо структурированное и бестезисное. Не отсюда ли его странная, на первый взгляд, характеристика Блока как человека, который " "ходит ОКОЛО", не желая ходить ПРЯМО "? Не метаописание ли это?

Признаю, что манера письма Аннинского мне достаточно чужда. Мои симпатии и уважение вызывает, скорее, его сегодняшняя позиция. Он едва ли не единственный человек в стране, кто еще воспринимает всерьез название издания, в котором работает. Ну, представьте себе корреспондента " Московского комсомольца " или " Комсомольской правды ", сообщающего редактору, что он пришел в газету, дабы описывать новости коммунистического союза молодежи. А Аннинский работает в "Дружбе народов" и продолжает писать об эстонских новеллистах и киргизских романистах. Все прочие бросили этим заниматься немедленно после того, как легендарные грузинские застолья и дома отдыхов творческих работников на Рижском взморье отошли в область преданий. А Аннинский по-прежнему на посту. Пока Проханов активно торгуется за нишу в постсоветском литературном пространстве, последний солдат империи Аннинский продолжает охранять опустевшую советскую мифологему, как Чонкин свой всеми позабытый самолет. Впрочем, он настолько последовательно выдерживает роль шестидесятника-аутсайдера, что начинаешь ловить себя на мысли: уж не игра ли это?

А в интервью Аннинский, конечно, лукавит. Хочет он того или нет, но был, был он критиком номер один. И неважно, воспринимал ли он так себя сам, главное, что так его видели (видят, будут видеть) другие. И те, кто существовал внутри той же литературной ситуации, и те, кто смотрит на нее из сегодня, и те, кто напишут же в конце концов объективную историю русской литературы второй половины 20 века. Но нынче - эпоха исполнения желаний. Исполнилась и мечта Аннинского: он стал наконец маргиналом, обочинным жителем - "критиком номер ноль".

И не правы составители энциклопедий. С процессом разминулся не Аннинский. И потерял свою актуальность тоже не он. Потерял актуальность такой тип критики. Время поменяло репертуар, и набрало на новые роли новых актеров. Нынешний Главный Критик мало чем напоминает своего предшественника. Пастух своих коров, он не отходит слишком далеко от текста и никогда не покидает границ литпроцесса. Он сторожит свое стадо и каждый вечер, тщательно пересчитав его по головам, загоняет в сарай. И это правильно. Времена Серебряного века, когда критики занимались тем, что писали отличную литературу, только персонажей их произведений почему-то звали Пушкин, Гоголь и Достоевский - те времена прошли и не нуждаются ни в имитации, ни в повторении. Критика вернулась на свое законное место, и в этих новых старых границах Аннинскому тесно и неуютно, как тесно и неуютно ему в России, переставшей быть Советским Союзом.