Давид Френкель: «Наша задача — показать масштаб мясорубки, которую устроила Россия» - Очевидцы
Давид Френкель: «Наша задача — показать масштаб мясорубки, которую устроила Россия»
Давид Френкель — фотограф, журналист Медиазоны, прославился фоторепортажами с протестных акций и политических процессов в Санкт-Петербурге.
Эмигрировал. Живёт в Праге. В начале войны верил, что если рассказать о тысячах погибших (тогда еще были тысячи), у российского общества откроются глаза, и оно сможет добиться от власти прекращения войны.
Войне уже четыре года, ее цену (а это уже сотни тысяч жизней) в России понимают все. Остановить войну не получилось, важно хотя бы зафиксировать масштаб преступления.
Давид не уверен, что вернется в Россию, даже если Путина не станет. Ведь российскому обществу как-то надо будет объяснить себе, за что заплачена такая цена. И не факт, что оно сумеет дать правильную оценку нынешней катастрофы.
Расскажите о себе.
— Я Давид Френкель. Я журналист «Медиазоны». Я из Петербурга и уже последние 3 года живу в Праге. А чем я занимаюсь? Раньше я занимался фотожурналистикой. Я работал в Петербурге и снимал протестные акции, суды, не знаю, какие-то городские события, пожары, теракты. А последние лет уже, наверное, шесть я занимаюсь, в том числе, дата-расследованиями. Это расследования по открытым данным, расследования с какими-то технологиями, потому что у меня есть инженерный бэкграунд. Я занимался много лет всяким коммерческим консалтингом и такими вещами, и у меня есть опыт работы в IT и в чем-то таком. Поэтому есть какие-то навыки, чтобы эти дата-расследования делать.
И мне кажется, что у нас неплохо получается. Мы занимаемся этим вот уже сколько, 6–7 лет. И за это время получили несколько престижных премий. К сожалению, все по каким-то очень грустным темам. Первая такая наша большая тема была — это ковид. И это огромная избыточная смертность в России, которую мы пытались как-то репортить. А, например, об избыточной неадекватной смерти врачей, медработников в России. И тогда на наше расследование даже отреагировали власти. И как будто бы было некое смещение в отношении к врачам. Они, власти, даже в какой-то момент признали, что много медиков погибло и так далее. В общем, был какой-то импакт от нашего расследования.
Сейчас война — основной фокус нашей и моей работы. И это и военные преступления российские, и, конечно, наш проект по подсчету количества погибших солдат. И мне кажется, что это просто самая главная тема, которая сейчас есть для всех российских журналистов — это война и события, связанные вокруг нее. Поэтому сейчас я занимаюсь именно этим.
Как война повлияла на вашу жизнь?
— Во-первых, я остался фактически без дома. Мне пришлось как можно скорее уехать из России. В первую очередь это связано просто было с безопасностью. Как только прямо началось полномасштабное вторжение, я еще был в Петербурге и снимал протесты. В Петербурге были колоссальные протесты, которых, наверное, много лет не было. Конечно, люди, тысячи петербуржцев — я просто про свой город говорю — вышли на улицы, протестовали, возмущались, их задерживали, к ним применялось насилие. И первые несколько дней, мне кажется, дня четыре, я просто каждый день снимал, что происходит на улицах, протесты, задержания бесконечные.
Но было очень быстро понятно, что ситуация в России становится хуже. Еще не ввели все эти законы про дискредитацию и так далее, но стало понятно, что сейчас что-то введут. Назначили заседание Совбеза. Было понятно, что вот-вот что-то произойдет. И было принято фактически такое редакционное решение эвакуировать сотрудников и особенно тех, кто как-то засвечен. А поскольку у меня были конфликты с петербургской полицией, то считалось, что я под особым риском.
И в первую же неделю, может, первые 2 недели, мы с женой приняли решение покинуть страну просто по соображениям безопасности для того, чтобы иметь возможность продолжать заниматься чем-то полезным. И мы уехали. И фактически с тех пор я не видел многих своих близких родственников, они не могут никуда приехать и никакой возможности с ними встретиться нет. Я остался без своего дома, без города, в котором я всю жизнь прожил, про который я старался рассказывать, освещать события. Для меня это было важно. Но этого города больше со мной нет.
Что и как еще это повлияло? Ну, как на всех россиян это повлияло. Наша страна ведет преступную войну. Невозможно про это не говорить, не помнить. Каждый день ты видишь, что происходит в Украине. У меня есть родственники в Украине, у меня есть друзья в Украине. Естественно, это все очень близко воспринимается. Невозможно быть равнодушным к этому всему. И, конечно, я очень сочувствую всем украинцам. И мне очень хочется, чтобы война остановилась. Я не вижу, как я могу на это как-то существенно повлиять, но, естественно, я всей своей работой стараюсь какой-то свет пролить на то, что происходит.
Изменения колоссальные в жизни. Никогда не планировал уезжать. Я планировал всю жизнь продолжать работать в России, быть фотожурналистом. Фактически эта часть моей работы исчезла. Я не вижу себя как фотожурналист в Европе или в Чехии. Я там иногда что-то снимаю, но в целом это надо начинать полностью заново. Фотожурналистика — это не только на кнопку нажимать, это связи, это ориентирование в том, какие события происходят, это надо знать город, страну. По сути, нужно все учить заново. И, конечно, это все невозможно. Поэтому я потерял существенную часть своей рабочей жизни. Я потерял дом. И полностью изменилась вообще наша жизнь.
В 2020 году, в день голосования по поправкам в Конституцию в Петербурге, полицейский Денис Дмитриев сломал вам руку. Насколько неожиданным для вас было поведение полицейского?
— Ты работаешь, что-то делаешь, а потом с тобой случается какая-то неприятная ситуация, и ты становишься известен благодаря ней, а не благодаря своей работе. Всегда так: «Да, блин, ну а вот это мы столько всего делали». Нет, вообще не было для меня никакой неожиданностью. И полицейское насилие на участках было всегда. Насколько я себя помню, я начал работать на участках с 2011 года. И уже тогда были какие-то конфликты с полицией, выталкивали, куда-то не пускали. Все это было в той или иной форме.
Поэтому к двадцатому году, когда это случилось, у меня вообще уже не было никаких иллюзий. Меня скидывали с лестниц, куда-то не пускали насильно — это было уже в пределах нормы. Ну да, ты приезжаешь на участок, там полицейские защищают каких-то бандитов. Наверное, они тебя там могут толкнуть, ударить — ничего удивительного. Когда мне сломали руку, я сразу понял это, но не понял еще масштабов. То есть я не знал, что это тяжелый перелом, что нужна будет операция. Я лежу со сломанной рукой, вижу, что она обвисла, и чувствую: «Ну черт, какая идиотская ситуация».
Это абсолютно для меня выглядело как ожидаемое стечение обстоятельств. Была конфликтная ситуация на участке, полицейские вели себя откровенно в поддержку бандитов, и явно было бы какое-то насилие. Мне было обидно, что это явно приведет к последствиям, что придется лечиться, носить гипс. У меня просто было ощущение: «Ну черт, как бы могли бы просто избить». Никакого удивления не было. Просто рассерженность, что их действия привели к таким сильным неприятностям. Я тогда еще не знал, что мне нужно будет несколько месяцев восстанавливать руку.
Мало того, что вам сломали тогда руку, вас еще и оштрафовали на 2500 руб. Помните свои чувства тогда?
— Опять же, никакого удивления. Единственное, что было опасение, что меня могут арестовать, потому что статья у меня была арестная. И когда я приходил в суд, был такой, можно сказать, пафос: вот я со сломанной рукой, вы меня можете арестовать. Я этой судье говорил: «Ну вы будете, я буду в спецприёмнике сидеть с одной рукой, как это будет выглядеть?».
Это стало понятно довольно быстро, на меня очень быстро завели эти протоколы. Еще я в больнице лежал, еще меня даже не выписали, уже было понятно, что будет такая «ответка». Попытка привлечь меня к ответственности чисто символически с целью преюдиции. Чтобы мое обращение в Следственный комитет с просьбой завести уголовное дело на полицейских было выброшено по причине «я сам виноват». Суд уже признал, что я что-то плохо сделал, значит, действия полицейских оправданы, какими бы они ни были.
Чуть ли не на второй день после операции, когда я проснулся, ко мне приходил полицейский в больницу. Я отказался с ним разговаривать, сказал: «Ну, во-первых, я лежу тут под капельницей. Приходите потом, когда у меня адвокат будет». Я его не пустил в палату. Оказалось, он приходил протокол на меня составить. Я-то думал, он приходил опросить меня. Поэтому потом в суде я уже увидел, что в первый же день, пока я лежу в больнице, составлен протокол в мое отсутствие. Мне стало все понятно.
Первые дни была надежда, была какая-то кампания, даже там, по-моему, Симоньян говорила, что Френкель, конечно, ужасный человек, но не повод ломать ему руки. Было ощущение, что, может быть, даже сейчас какая-то будет реакция, но это очень быстро, буквально за дни всё прошло. Где-то переключили тумблер, сказали: «Нет». Выключили возмущение, опубликовали фейковые переписки, анонимные тексты в «Российской газете» про «страшного провокатора», «врага народа» Френкеля. И тут уже стало ясно, что штрафуют. В спецприемник не отправили — проявили «гуманизм», оставили со штрафом, чтобы нельзя было завести уголовное дело на полицейского.
Вы стали известны задолго до того, как полицейские сломали вам руку. Вы получали премии как фотограф за освещение протестных акций. Почему для вас было важным фиксировать полицейский беспредел?
— Главная причина — потому что мне не хотелось, чтобы это случилось со мной или с моими близкими. И мне казалось, что если про это рассказывать и люди будут про это больше знать, то общество сможет лучше этому противодействовать, призывать полицейских к ответственности. И чем больше есть это общественное давление, тем больше вероятность, что это меньше случится с кем-то. На практике вышла противоположная ситуация. В итоге, как мне кажется, у меня ничего не получилось. Система активно деградировала в ситуацию полного полицейского контроля и насилия.
Почему именно протестные акции? Мне было интересно снимать новости, рассказывать, что происходит в городе, но мне не интересно было снимать официоз. Довольно быстро вся публичная политика в России превратилась в разделение между кондовым официозом и совершенно другой жизнью. Протесты, митинги, суды — это то, где была реальная политика, где люди выходили и говорили, что они считают важным. И полицейское насилие — это часть этой публичной политики, ответ государства на общественное высказывание.
Плюс была ниша, которая, мне казалось, недостаточно освещена. Был фокус на Москве, и у меня было ощущение, что я петербуржец, у меня здесь в городе тоже тысячи людей выходят, но это немножко в тени. Мне хотелось рассказывать, что происходит именно в моем городе. Я даже от предложений переехать в Москву отказывался. Только в 2020–2021 годах ездил туда снимать, когда меня в Петербурге у дверей дома ждали полицейские и просто не давали работать. Для меня было важно показывать, что наш город есть на политической карте России, и в нем происходит что-то интересное и разнообразное.
Вы снимали десятки протестных акций в России. Как вы считаете, почему они никак не повлияли на тех, кто захватил власть?
— В первую очередь, мне кажется, это просто битва несоизмеримых ресурсов. В ситуации, когда большая часть российского общества очень сильно депривирована — это огромное количество очень бедных людей, которым нужно просто как-то выживать — общество не может адекватно реагировать на те вызовы, которые государство перед ним ставит. Очень трудно победить гигантскую машину пропаганды и контроля, машину по лишению людей субъектности. В этой ситуации люди на протесты смотрят и говорят: «Ну, это вы там у себя в Москве и Петербурге с жиру беситесь».
Конечно, в куче городов люди выходили на протесты, но массового единения и понимания ценностей не было. Людей беспокоит, как детей в школу собрать, а не то, что где-то кого-то задержали. Плюс — несоизмеримые ресурсы. Я в основном работал в маленьких крошечных редакциях, часто бесплатно. Это была борьба маленькой команды против гигантского государства с бесконечными ресурсами, полным контролем над телевидением и информагентствами. Это была борьба обреченных.
Нам не хватило таланта или ресурсов, чтобы быть убедительнее. С другой стороны, мы не шли на компромиссы. У меня есть своя позиция, либеральные принципы. Например, я считаю, что ЛГБТ-люди имеют такие же права, как и все остальные. Для многих россиян это не близкие ценности, это вызывало раздражение. Но для меня было важно показывать, что эти люди есть. Я не готов был идти на компромисс и не показывать какую-то акцию только потому, что она «расстроит» россиян. Приходилось жертвовать близостью к массовому зрителю ради принципов.
Сегодня имеет смысл протестовать в России?
— Наверное, нет. Тотальность контроля и агрессивность реакции государства сейчас не допускают того, чтобы протест оказал влияние. Для этого нужна настолько критическая масса людей, чтобы всех невозможно было посадить. Я не верю, что такой протест поднимется завтра. Для этого нужен социальный слом, развал экономики, которого пока не видно. Сейчас любой протест — это фактически человек обрекает себя на репрессии. Ты выходишь и сжигаешь себя. Я не вижу в этом смысла.
У меня есть призыв: давайте выходите там, где можно протестовать. В Чехии, в Европе можно протестовать, можно требовать от местных властей помогать Украине и не взаимодействовать с Россией. Вот здесь возможности есть. В России, мне кажется, таких возможностей нет.
Вы были на десятках судебных заседаний как фотограф «Медиазоны». Какие-то процессы запомнились особенно?
— Самый запоминающийся процесс — это, конечно, «Дело Сети». Особенно в Петербурге, хотя я и в Пензу ездил. Процесс над левыми активистами, анархистами, которых обвинили в подготовке свержения строя. У тебя перед глазами ломают судьбу нескольких молодых людей. Это абсолютно надуманное обвинение — любую группу протестующих можно так задержать и сказать, что рисование плаката — это подготовка к теракту.
Главное, что это были люди, которые в открытую заявили о пытках. Это было одно из самых публичных высказываний о полицейском насилии. Мы знали, что в Чечне происходит страшное, но тут этот ужас приехал в наш регион, в Петербург. Оказывается, здесь тоже могут похитить человека, несколько дней его пытать и посадить на много лет непонятно за что. Благодаря Виктору Филинкову, который был главным фигурантом в Петербурге, это стал очень длительный и яркий процесс с большой общественной поддержкой.
В 2025 году вы получили премию Sigma Awards за расследование «Цена Бахмута». Для тех, кто не видел его, расскажите, в чем его суть.
— Нам повезло — с неба упали документы. Нашелся источник, который поделился ими. Была проделана огромная работа: в документах были просто пронумерованные бойцы. Наша находка заключалась в том, что за номерами жетонов скрывались колонии, из которых людей вербовали. Мы смогли расшифровать это, построить карту российских тюрем и понять, когда и из какой колонии человек был завербован.
Стало понятно, как развивалась вербовка: она началась в Петербурге и расползлась как чума по всей России. Мы восстановили, как быстро люди гибли — сотнями в день. Важность расследования в том, что мы показали масштаб одной кровавой битвы, в которой людей просто закидывали телами. Мы сделали карту, где по дням видно: за несколько метров продвижения линии фронта гибнут сотни заключенных. Это картина абсолютного безразличия к своим гражданам, людоедское забрасывание телами.
На мой взгляд, это военное преступление и по отношению к своим гражданам, и по отношению к украинцам, на которых кидают вооруженных преступников без всякого контроля. Нашей целью было показать этот масштаб. Нам удалось вскрыть устройство этих документов и показать кошмарную историю этого потока людей на смерть.
А сколько всего человек погибло под Бахмутом?
— Это около 20 000 человек за несколько месяцев.
«Медиазона» совместно с BBC ведет по открытым источникам подсчет погибших на войне с Украиной россиян. Зачем вы это делаете?
— Над этим проектом работает много людей и волонтеров. Моя мотивация изначально была наивной. В первые месяцы казалось, что если мы докажем гибель 5000 человек, российское общество отреагирует: «Какой кошмар!». Была надежда, что это заставит власти отступить. Это было почти четыре года назад. Ничего не произошло. Сейчас мы говорим о сотнях тысяч погибших. В российском обществе все понимают масштаб, у каждого есть знакомый или родственник, кто погиб, но перелома не произошло.
Сейчас задача — фиксировать масштабы преступления. Мы профессионалы в российском обществе и источниках, поэтому считаем российских погибших, чтобы косвенно показать масштабы той мясорубки, которую Россия устроила. Если Россия положила 300 000 одних только солдат, то представьте масштаб катастрофы. На наши числа ссылаются все — от разведок до политиков.
Хочется верить, что это влияет на европейские власти, принимающие решения о поддержке Украины. Они видят, что Россия не ослабляет наступление, закидывает фронт телами, и значит, нужно продолжать помогать Украине. Мы российское издание и освещаем то, что происходит в России, а там происходит полный кошмар. Каждый двадцать пятый годный к службе мужчина либо на фронте, либо ранен, либо погиб. Эти масштабы очень важно фиксировать, чтобы напомнить россиянам, что случилось с их страной.
Вы вернетесь в Россию, если режим падет?
— Это хороший вопрос. Очень хочется домой, но реальность такова, что даже если завтра умрет Путин, полной перестройки системы не будет. Это не будет безопасно. Плюс у меня много вопросов к обществу: как оно будет переживать эту войну? Насколько оно будет реваншистским? Мне кажется, такое количество жертв заставит общество объяснять себе, за что эти люди погибли. И я не вижу, как это объяснение может сочетаться с моими ценностями.
Люди будут говорить: «Это было за дело», иначе получится, что все погибли зря. И в такой ситуации мне просто голову проломят. Мне бы хотелось вернуться в ту страну, из которой я уехал — где были протесты и была надежда. Но вернуться в ту страну уже невозможно. Куда возвращаться? Я не верю, что Россия быстро превратится в место, куда можно вернуться, поэтому ответ, скорее, нет. Я учу чешский язык, хочу быть нормальным жителем там, где я нахожусь сейчас.
Чего вы боитесь больше всего?
— Сейчас я больше всего боюсь за своего маленького сына. Боюсь, как сделать так, чтобы он был свободным и адекватным человеком. Боюсь здесь провалиться, оказаться «неправильным» родителем, который не сделает все для его будущего. В остальном — делаешь то, что хорошо получается, это кажется важным и морально правильным. Просто продолжаешь делать.
О чем мечтаете?
— Мечтаю, чтобы война закончилась, чтобы Украина была свободной от оккупации. Мечтаю, чтобы Россия приняла тот ужас, который произошел, сделала выводы и стала нормальной страной, в которую безопасно вернуться. Но это очень далекие мечты. Ограничусь малой: хочу, чтобы война закончилась и украинцы жили спокойно, а мы уж дальше как-нибудь разберемся.