Интервью: Феликс Сандалов
— У вас в книге «Метафизика ландшафта» есть такой момент, когда вы раз- ным великим мыслителям расставляете метки, характеризующие их жизнь. Вот в вашем случае какие бы это были решающие моменты?
— Думаю, что мои переломные моменты пришлись на старшие классы шко- лы, когда я вдруг осознал в себе какие-то творческие интересы. Пробовал писать прозу. Увлекся чтением книг и журналов по искусству и литературе. Моя страсть к знанию была исключительна. Например, я выуживал из вторичной литературы разную информацию о психоанализе Фрейда. Брал из различных книг кусочки цитат из статей о Фрейде, в которых советские ученые-психологи разоблачали его как буржуазного иррационалиста, агностика, полового маньяка. Так я пытал- ся выстроить свою картину мира. Часть детства и всю юность я прожил в интер- натах и по сути дела всегда был предоставлен самому себе. Я не страдал от этого, даже полагал, что не иметь родителей — это высший класс. Родители время от вре- мени выезжали в командировки за границу, а меня отправляли в интернат: в со- ветских посольствах, где они работали, средняя школа была только до четвертого класса. В начале 60-х я начал всерьез увлекаться чтением философской и другой научной литературы, появился круг новых друзей. В результате поступил на фи- лософский факультет МГУ. Это было время «оттепели», время прекрасное: столь- ко надежд, иллюзий, время поэзии в Политехническом и время журнала «Юность», время театра Брехта на московской сцене... А мне 19 лет.
— Всего лишь около 10 процентов молодых людей пришли после школы, остальные сокурсники были после армии и получали высшее идеологическое
Валерий Подорога — подлинный символ современной русской философии: он даже упоминается в песне Псоя Короленко наря- ду с Батаем и Лака-ном (правда, в непе- чатном контексте)
— Вам западные тексты тогда были доступны в каком-то виде?
образование по карьерным соображениям как будущие идеологические функционеры КПСС. Что и говорить, философия в те времена должна была служить власти — и она это делала в лице подавляющего числа профессуры. Никакая западная литература не переводилась, и если даже что-то переводилось, то только для закрытых научных библиотек. Но все же еще была «оттепель» — и даже после снятия Хрущева она по инерции продолжалась. Среди моих друзей-студентов активно обсуждались идеи Ильенкова, Мамардашвили, Щедровицкого, ярких творческих философов и прекрасных преподавателей. В основном они были представителями разночинной советской интеллигенции, находившейся в оппозиции к правящему режиму, но отнюдь не радикальной. Чувство свободы у них сочеталось с верой в «социализм с человеческим лицом». Возникло достаточное число полуофициальных философских кружков, где шли дискуссии в открытом режиме и совершенно независимо от официальной идеологии.
— Знаете, каждый режим тоталитарного типа проходит две стадии; утверждаясь, он усиливает репрессии, утвердившись — их ослабляет. У каждого поколения ученых и исследователей, живущих в этой стране, есть своя «оттепель». Для меня и, возможно, для многих молодых коллег она начинается с 1970 года — тогда была объявлена разрядка в политических отношениях между странами НАТО и Восточного блока, и при всех наиболее крупных государственных библиотеках открылись спецхраны. И аспиранты получили возможность в них работать — настоящее чудо! Мы сидели там сутками. Как мы занимались тогда — вы даже не можете себе представить! Некоторые студенты не выдерживали собственной страсти к знанию и даже попадали в психушку, другие жили так бедно, но счастливо, что вместо подработки решались голодать. Знание было окружено невероятным ореолом подлинности. Собственно, эта погоня за знанием и разрушила советскую империю.
— Если возвращаться к решающему моменту, некоей точке невозврата в убеждениях...
«Всякое уклонение от контакта с властью наносит непоправимый идейно-идеологический урон государственной машине управления» — Настоящее обращение, то, что в средневековой аскезе называли конверсией, я испытал в 19-20 лет, когда впервые узнал о существовании ГУЛАГа. Для всех разумных и достаточно образованных молодых людей того времени это был на- стоящий шок. Не было никакой постепенной эволюции взглядов, сопротивле- ния узнанному или разочарования — все сразу стало ясно. Как если бы я увидел в одно мгновение, как устроен мир, в котором мне предстояло жить.
— То есть вы были все-таки в оппозиции к власти?
— А что вообще понимать под оппозицией? Сегодня это политические заявления, участие в демонстрациях и протестах, «личные заявления» и «разоблачения». Все это сводится борьбе за власть и политической карьере. Это меня никогда не привлекало. В брежневские времена самым распространенным видом интеллигентского сопротивления была фига в кармане, неучастие, уклонение.
И меня поражает, что сегодня те, кто называют себя демократическими политиками, почему-то ищут той самой власти, которой пользуется правящий режим.
На самом деле всякое уклонение от контакта с властью, если оно принимает достаточно массовый и осмысленный характер, наносит непоправимый идейноидеологический урон государственной машине управления.
— Сейчас ведь марксизм активно возвращается в оборот философии. Какие это у вас эмоции вызывает?
— Мне кажется, нужно понимать, что это не тот марксизм, который когда-то был, не советский, он вообще никакой. Тот же Жижек — это один из первых фило- софов-шоуменов. Оперируя знанием, вызванным к жизни медийными потреб- ностями и целями, он иногда спускается в философский погреб за хорошим вы- держанным вином, чтобы угостить своих взыскательных слушателей. В основ- ном это игра в марксизм, не более того. С другой стороны, вновь изобретенный марксизм — это некая возможность теоретической консолидации критического анализа современной капиталистической системы. Но это не тот марксизм, что
был в те времена, когда западный коммунизм и большевизм выстраивали утопию такого общественного устройства, где всем будет хорошо.
— Сегодня ведь многие ностальгируют по советскому прошлому.
— Все новые поколения требуют «прекрасного прошлого», раз будущего боль-ше нет, обычного будущего, которое должно наступить, и даже не прекрасного. Почему так называемое единство народа должно быть достигнуто через приня-тие государственной идеологии беспамятства? Ответ очевиден. Всякий труд объ-яснения, возобновления памяти, как бы она ни была унизительна и травматич-на, требует демократизации институтов общества. А это смена установок власти на авторитарно-ручное, по сути дела, иррациональное управление страной. Со-вместное участие всех разумных людей в той единственной Истории, которая се-годня есть, требует бесстрашия и терпения, и освобождения будущих политиков от этой отвратительной физиологии стремления к власти любой ценой. А для этого нужна большая медленная работа лучших сил общества, возможно, нужен проект нового Просвещения. Чему научила нас память о Большом терроре? Когда убивают безымянных и невиновных, стараясь не оставлять следов, мы говорим — все это гражданская война. Как будто, воззвав к ней, можно скрыть и даже оправ-дать мотивы отдельного убийства. Разве способно общество к нормальной жизни, если в нем еще живет страх перед собственной Историей, перед знанием о тех преступлениях, которые совершались народом против самого себя? Убийство отдельного человека по приказу, но не по суду, уничтожает все человеческое... Ханна Арендт когда-то очень хорошо определила смысл тоталитарной системы: она делает каждого человека лишним, в том числе и палача.
— Думаете, это все еще может повториться?
— Да, может, если беспамятство станет основной линией поведения не только властителей, но и каждого человека. Надо все-таки знать, чего никогда и ни при каких обстоятельствах нельзя делать. Возможность новой этики заключена в мак-симально полном объяснении того, что такое ГУЛАГ, — и в запрете на совершение «Все новые поколения требуют «прекрасного прошлого», раз будущего больше нет, обычного будущего»
подобных преступлений. Конечно, это выглядит все несколько идеалистично и даже невероятно. Но этическое не может быть подменено выживанием раба или жизнью зомби, то есть нечеловеческой жизнью.
— Если говорить о философии как личной интеллектуальной практике, каки-ми вы видите ее основные задачи?
— О философии современной нельзя говорить, как мы говорим о философии Гегеля или Канта. Философия потеряла своего традиционного и всемогущего субъ-екта, теперь она представляет собой координацию различных аналитических методов, которые сформировались за последние полвека. Пришедшие в ХХ веке новые неклассические философии (Гуссерль, Бергсон, Шелер, Хайдеггер, Сартр) изменили раз и навсегда картину мира, которая казалась нам понятной, начиная с первых уроков родной географии. Вместо нее перед нами предстали разнопро-странственные и разновременные фрагменты событий, которые обретают смысл только благодаря нашему постоянному усилию понимания. Именно по этой при-чине философия сегодня больше принадлежит собственному времени, чем какой-либо традиции. Трудно сегодня назвать кого-либо философом, в том числе и са-мого себя.
— Что же способно собрать эту картину мира воедино? Религия?
— Нет, конечно! Ни религия, ни наука не способны представить нам единый образ мира, распавшийся в ХХ столетии в силу окончательной победы фрагмен-тированного знания над общим. Собрать воедино картину мира пытается сегодня современное искусство. Освобожденное от культа специального знания, оно тво-рит посредством образов, не стремясь найти какую-то единую целостную картину. Художественный жест «приоткрывает» на мгновение некий срез бытия, где мог бы родиться мир как единое целое. И мы благодарны ему за это.