Дата
Автор
Скрыт
Сохранённая копия
Original Material

Дмитрий Быков. Быков-quickly: взгляд-8

Быков-quickly: взгляд-8
Дмитрий Быков

Дата публикации: 6 Июля 2001

Т емой дня неожиданно стала реформа русской орфографии. Внезапность эта, впрочем, кажущаяся, поскольку всякий крупный социальный катаклизм в России начинается именно с орфографической реформы, и согласие на нее, как и отказ от нее, определенным образом характеризуют власть. Подчеркиваем: важен не характер будущих изменений в правописании, а сам факт их узаконивания. Поскольку правитель, меняющий орфографию (или законодательно закрепляющий изменения в ней), искренне верит, что может изменить фундаментальные основы человеческого бытия. Такой политик потенциально опасен, как любой утопист, уверенный в возможности выведения новой человеческой породы. Орфографических реформ в России было две - одну провел Петр, вторую большевики. Перечень правительств, на реформу не решившихся, несколько длиннее: это и русские власти начала века (проект реформы 1917-18 годов был уже в 1905 разработан Шахматовым и Фортунатовым) и Хрущев , так и не решившийся узаконить слово "заиц", и, похоже, нынешняя Дума , которая отмела проект как несвоевременный. Действительно, понять, чем руководствовались авторы нового "Свода правил русского правописания", довольно сложно. Эти гипотетические новые правила исчерпывающе охарактеризовали многие специалисты, в том числе зав. кафедрой русского языка филфака МГУ Марина Ремнева в последней "Литературке" . Новая реформа, как и все российские реформы последнего времени, должна была пойти по пути сближения абстрактного закона с жизненной практикой; но если в экономике это путь спасительный, то в филологии - губительный, и вот почему.

Орфография - одно из бесспорных свидетельств бытия Божия, или, в атеистической формулировке, свидетельство сложности и принципиальной иррациональности человеческой природы. Будь мир организован по принципу наименьшего сопротивления, по наиболее рациональным законам выживания - русская (как и английская, и французская) орфография давно была бы организована по фонетическому принципу. Как пишется, так и слышится. И хотя слышится всем по-разному, тем не менее, любой читатель, слегка пошевелив мозгами, способен понять, о чем идет речь в предложении "Асений ветир ганял па Питирбургу сухии лисьтя". Читаем же мы по-белорусски, и ничего. Более того: уничтожение такого барьера, как орфография, открыло бы путь к культуре десяткам малообразованных людей (как уничтожение цензуры и возникновение литературного Интернета открыло путь к читателю тысячам графоманов). И в этом на первый взгляд нет ничего страшного. Но человек тем и отличается от зверя, что обставляет свою жизнь максимальным числом сложностей, условностей, всячески тщится отделить ее от примитивного выживания. И в этом - несомненная Божественность его природы, поскольку именно в условности, ритуале, обряде и содержится ничтожная, казалось бы, малость, отличающая нас от зверей. Способность людей договориться о нескольких нехитрых, но общеобязательных нормах - вот основа существования всякого человеческого сообщества, даром что сами эти нормы многократно себя скомпрометировали. Что ж, можно спорить о том, какие из них подлежат замене. Но подвергать их отмене - нельзя.

Тут, однако, возникает довольно сложный вопрос: приближение орфографии к произносительной норме - это освобождение или новое закрепощение? Симптоматично, что занимались этим, как правило, правительства, заинтересованные в максимальном закрепощении подданных: Петр, большевики... Выходит, что освобождение от сложности немедленно оборачивается закрепощением, ибо упразднение сложного - это, прежде всего, отмена закона . Того самого закона, который делит людей на правых и неправых, умных и глупых, того закона, который гарантирует человеку неприкосновенность... С радикальных и освобождающих на первый взгляд упрощений начинается всякая тирания. Отсюда становится понятен воинственный пафос, например, Питирима Сорокина или Петра Губера: первый - правый эсер, второй - кадет (более известный как автор книги "Донжуанский список Пушкина"), но оба сходились на том, что Октябрьский переворот никакой революцией не был, а был контрреволюцией в чистом виде. То есть отменой всех тех свобод, которые таким трудом, потом и кровью добыл для России февраль .

Но вот ведь в чем проблема: для Сорокина, Шингарева, Кокошкина, Набокова-ст., Милюкова революцией действительно был февраль, именно он гарантировал им свободы, - однако с точки зрения какого-нибудь матроса Кокотько, с которым так серьезно и гневно полемизировал Сорокин, никакой революции в феврале не произошло, ибо политическая жизнь (и литература, и публицистика, и полемика о судьбах России) осталась уделом так называемого образованного меньшинства. То, что было свободой для эсера или кадета, - обернулось путами для полуграмотного матроса или пролетария, потому что их понятия о свободе никаким образом совместить нельзя! Назовем вещи своими именами: свобода интеллигента - это его неприкосновенность, его право говорить, что он думает, его непременная чашка кофе с булкой по утрам и место приват-доцента в университете, где он преподает никому не нужные и чрезвычайно сложные вещи. Свобода неинтеллигента - это отсутствие любых ограничений, то есть его право заехать интеллигенту в морду, выгнать его на общественные работы по расчистке рельсов и отнять у него приват-доцентское место купно с кофе, булочкой и свободой самовыражения. Говорить о приоритете чьей-либо свободы очень трудно: культура - она, конечно, великая вещь, но в предреволюционной России она была достоянием десятой части населения, и в вечном споре интересов культуры с интересами большинства правых нет по определению... на первый опять-таки взгляд, но вторым взглядом в 1917 году себя почти никто не утруждал.

В том-то и заключается опасность упрощения орфографии, даже если сама по себе орфография наша полна исторических наслоений, ненужных усложнений и условностей, - что этим делается первый шаг к упразднению любого закона или, по крайней мере, подтверждается готовность к этому. Любая борьба с узаконенной сложностью - ради самой благой и великой цели - неизбежно приводит к узакониванию простоты, причем простоты самого низкого пошиба, самой плоской и самоуверенной. Ни для кого не секрет, что большевики, отменив сложные и тонкие, бесконечно хитросплетенные юридические установления царских времен ("Теперь всякий всякого судит и присуждает, очень даже запросто", - говорит бабелевский конармеец ), спустя очень небольшое время узаконили нормы куда более жесткие и примитивные - пусть более понятные, но и более кровожадные. В хитросплетениях сложности всегда можно укрыться, как в складках, - но в прозрачной и ясной простоте спасения нет. Сложный человек в начале двадцатых чувствовал себя растением, пересаженным на бетон: не за что ухватиться корнями. Устойчиво на этом бетоне чувствовала себя только очень ровная поверхность.

Люди, склонные видеть шаг к свободе в упрощениях, в избавлениях от ненужных и усложненных обрядов, ритуалов и проч., - сами еще не понимают того, что упрощение всегда становится первым шагом к закрепощению. Если использовать самую грубую и приблизительную метафору - школьник, сбежавший от учительского принуждения, почти всегда обречен попасть под принуждение куда более радикальное, будь то детская комната милиции, спецПТУ или мелкая дворовая шайка с ее вертикальной иерархией и крайней нетерпимостью к инакомыслию.

Говорить обо всем этом сейчас имеет смысл еще и потому, что мы вступили в эпоху упрощений, и виноват тут никоим образом не Путин. Эпоха эта началась давно, еще в 1985 году. Ознаменовалась она радикальным упрощением правил: в СССР величайшей проблемой было все - от получения справки до добывания колбасы определенного сорта (при сравнительно малом количестве сортов). Как чудовищно переусложнена была тогда жизнь - и вместе с тем, каким духовным богатством одаряет нас сегодня каждая тогдашняя литературная полемика, какой действительно интересной бывала "Литературка" , какие серьезные писатели - Маканин , Трифонов , поздний Окуджава с его гениальной исторической прозой - по-настоящему заявили о себе в семидесятые! Да, поступить в институт было трудно, почти невозможно, свирепствовал "блат" - сама по себе чрезвычайно сложная иерархическая система, с тысячей условностей, условных знаков и пр. ("Я принимаю на улице Койкого!" - "А, понимаю, подпольный кабинет!"). Но зато ни один второкурсник журфака не делал в материале такого количества ляпов и грамматических ошибок, как мои сегодняшние практиканты.

Словом, поздний "совок" обладал чрезвычайно разветвленной и сложной культурой - культурой отношений, быта, письма; его усложнения доходили до абсурда, не давали человеку развиться, его школьные линейки и классные часы с монтажами и надрывными клятвами обретали вид магических дохристианских действ (о чем очень точно писал в своих ранних эссе Пелевин ) - но и эта культура была бесконечно сложнее того, что имеем мы сегодня. И оттого - вот самый ужасный парадокс! - тогдашняя Россия была куда менее готова к диктатуре, чем сегодняшняя. Отсюда и все нынешние страхи, касающиеся диктатуры, может быть, и не имеющие под собой никакой почвы (трудно увидеть в происходящем сколько-нибудь серьезные ее признаки), но в метаисторическом смысле вполне оправданные: все страшно упростилось, все стало непоправимо второсортным. В такие-то сообщества, где упразднена масса установлений, мешавших, казалось бы, нормальной жизни, - и входит полновластным хозяином тиран: потому что остановить его уже некому. Где можно написать "сосиськи" - там можно все.

В некотором смысле вся история России с 1905 года была историей именно таких, более или менее радикальных, всегда горячо приветствуемых упрощений. Приветствовали, понятно, не все. Именно от них предостерегали Леонтьев и - как это ни странно - великий враг условностей Толстой , который уж на что не любил обрядов и именно в этом смысле служил зеркалом и предтечей русской революции, а на реформу русской орфографии ополчился как зверь (именно его мнение в 1905 году оказалось решающим, странно совпав с мнением главного толстовского врага Константина Победоносцева ). Сегодня мы в результате этой упростительной, вполне убийственной цепочки ("Тебе надо бы упростить меня", - так в горьковском "Рассказе о необыкновенном" говорит смертельно раненный доктор своему будущему убийце) пришли к такому примитиву, что все критерии размылись окончательно. Помилуйте, кто в семидесятые годы стал бы всерьез обсуждать девять десятых той литературы, которую мы сегодня читаем да похваливаем, о которой спорим?

Конечно, Акунин очень хороший стилизатор и очень умный человек, - но кто назвал бы его прозу явлением большой литературы, тем более что он и сам на это не претендует? Кибиров - хороший поэт, но неужели в те же семидесятые годы, когда хорошим тоном считалось читать Верлена и Рильке, знать Серебряный век , - он мог бы рассматриваться как вождь поэтической школы, серьезное и глубокое явление? Можно наворотить какой угодно терминологии вокруг Пригова , но Пригов , при всем своем обаянии, не перестанет быть от этого чрезвычайно простым поэтом. (Столь же проста была поэзия оттепели на фоне Серебряного века - но если оттепель была веком бронзовым, сегодня мы спустились в каменный). Что ни возьми, кого ни читай и ни смотри - все у нас сегодня какого-то безнадежно второго сорта, и автор этих строк вовсе не видит себя исключением из правила. Читая любого газетного публициста десятых годов - а читать тогдашнюю прессу приходится мне сегодня постоянно, ибо я как раз пишу книжку из тех времен, - я словно заглядываю в зияющие бездны собственного невежества. Да что говорить - любой отличник современной школы глядится круглым неучем на фоне троечника тогдашней гимназии, но в том-то и проблема, что для успешной карьеры в сегодняшней России именно невежество и отсутствие ограничений становятся едва ли не определяющими условиями...

Великая культура, убеждаюсь я все тверже, возможна только в гибнущих империях. Каким-то образом она сама становится условием их гибели - потому что колоссально усложняет жизнь. Далее происходит радикальное упрощение, в результате которого закон воцаряется вновь (опьянение свободой оказывается очень кратковременно) - но это уже куда более грубый и примитивный закон; далее он вновь усложняется до какого-то критического уровня - падает - и на его месте воздвигается совсем уж простая система правил, которая... и т.д.

Самое естественное возражение: а как обстоит дело с этим в странах с относительно мирным развитием, в той же Европе, в Штатах, где никаких революций не отмечено? Отвечу: у нас любая революция действительно имеет более отчетливый, менее цивилизованный и сглаженный характер. У нас эти этапы проще проследить, поскольку они совпадают с датами краха одних вождей и воцарения других (так Хрущев, упразднив тиранию, страшно понизил планку интеллекта во власти - и оттого шестидесятники ликовали, когда его смещал... еще более примитивный тип). Но вряд ли кто-то усомнится в том, что сегодняшний Буш-младший тоже понизил эту интеллектуальную планку власти, воспев простые решения и простые, имманентные ценности (патриотизм, силу и пр.). И едва ли читатель, знающий американскую литературу начала прошлого века и следящий за американской словесностью века нынешнего, не увидит пропасти между реальной, живой сложностью Фолкнера и Дос Пассоса - и головной, игровой, конспирологической сложностью Пинчона , компилятивностью Дж.Барта , безнадежной вторичностью масскульта. Мне так же трудно представить эпоху в двадцатом веке, когда Павич мог бы всерьез считаться писателем мировой величины: самый остроумный композиционный трюк не заменит изобразительной, стихийной мощи. Я рад, что здесь мое мнение вполне совпадает с недавно высказанным мнением Дубинa.

Вероятно, упрощение - действительно одна из главных тенденций мирового развития. Прогнозы у меня в этом смысле отнюдь не оптимистические: ритуал и обряд уходят из реальности... хотя, как мы уже показали, никуда они не уходят, а лишь заменяются ритуалами и обрядами более дешевого свойства. Но только в России каждый новый этап Всемирного Упрощения отмечается проектом новой орфографической реформы, что мы и имеем сегодня. Хотеть упрощения орфографии - значит хотеть всевластия, брать на себя ответственность за него и чувствовать в себе внутреннюю готовность к нему.

Если Путин действительно всерьез займется разработкой нового Свода орфографии русского языка и санкционирует изменения правописания - в самом скором времени следует ожидать волны террора. Ибо где нет сложности - там нет и реальных стимулов к продолжению жизни и единственным стимулом становится уничтожение части населения: любимое садомазохистское развлечение русских. Где можно написать "жури, брошура, парашут" - там есть свобода только для тех, в чьем понимании она тождественна погрому.